Шрифт:
Закладка:
И все заботы по хозяйству стали ей в радость, хотя и было-то их не так уж много: сварить да накормить, сперва Любу, потом его… Его — это Сергея Васильевича. Это Люба с некоторых пор почему-то стала называть его так. «А он уже обедал?» — спросит, бывало, и кивнёт на дверь. «А он не приходил?» Всё он да он.
— Господи, Люба, — не удержалась Надя однажды, — будто у человека имени нет. — Ей и в самом деле обидно стало. — Никто же не просит тебя называть его отцом, хотя…
— Ну что, что «хотя»? — подхватила Люба. — Что же ты замолчала?
— Другой отец перед родной дочкой не постарается так, как он…
— Ага! — с радостным ехидством ловила та. — Вот видишь, сама же говоришь — он…
— Прошу тебя, тише! И не цепляйся к словам, он для нас всё готов сделать, а ты…
— А что я? Я и сама знаю, что Сергей Васильевич, — Люба с особым старанием произнесла его имя и отчество, — очень добрый и очень любит тебя. Вот, видела? — показала новенькие часики на руке. — Хотел к Восьмому марта, а я выпросила…
— И не стыдно? — Надя осуждающе покачала головой.
А она, как ни в чём не бывало, кричала ему из кухни:
— Дядя Серёжа, мама ужинать зовёт.
Иногда он уезжал в командировки, но теперь не так далеко да и не надолго, на день-два, чаще в Москву. Возвращался как после многолетней разлуки, всегда с подарками, смущая Надю своей безудержной ласковостью, откровенным, по-юношески пылким порывом. «А знаешь, Надюша, — в такие минуты признавался он, — вот еду домой и радуюсь… Нет, хорошо, чёрт возьми, когда тебя дома ждут. Ждала ведь?..»
И глядел на неё долгим вопросительным взглядом, желая, чтобы и она сказала ему: ну, конечно, ждала.
Вот говорят: стерпится-слюбится… Нет, не испытывала Надя своего терпения, живя с ним эти годы, и не через терпение, конечно же, пришла она к этому спокойному, ровному чувству, похожему на привычку быть благодарной человеку, который любил её. Вот и одеколон этот «Красная Москва», теперь и он нисколько не раздражал, потому что это был его любимый одеколон, его запах, такой же привычный, как и другой — от папирос «Казбек», которые он курил. В те дни, когда муж бывал в отъезде, она скоро начинала скучать без него, а вечерами, лёжа в постели, думала о Сергее с тревогой: где он сейчас, не случилось ли с ним чего?
Она и тут не сразу призналась себе, хотя куда от себя денешься: да, она ревновала его. Ревновала странно — неизвестно к кому. Наверное, ко всем сразу, с кем мог он быть в ту минуту, в тот час, когда не был с ней.
Знал ли он об этом? Пожалуй, нет, потому что однажды, на вечере в Доме офицеров — там-то она и заметила, с каким интересом женщины посматривают на него, — на этом вечере, танцуя с ней, он шепнул ей на ухо:
— Ты бы хоть поревновала меня… для порядка.
— К кому? — спросила как-то уж очень спокойно и огляделась по сторонам, будто до этой минуты и не замечала никого вокруг.
— К кому-нибудь, — сказал он, — вон их сколько.
— Пусть они и ревнуют, — ответила и вдруг почувствовала, как тоскливо и беспомощно заныло сердце. Как перед бедой, от которой, случись она, ей уже не спастись.
Он засмеялся тогда и сказал:
— И правильно. Ты всё равно у меня лучше всех.
Но с какой неохотой собиралась и шла она в другой раз в этот Дом офицеров. Шла из-за него, потому что знала, как любит он эти шумные вечера, весёлые компании офицеров, среди которых он и сам оживал, был весел и остроумен и нравился своим друзьям.
Бывало, собираясь на вечер, говорил:
— Надюш, исполни моё желание…
Она уже знала, о чём он попросит её, и доставала из шкафа длинное тёмно-вишнёвое пан-бархатное платье, то самое, что он прислал ей однажды под Новый год. Это платье она почти не носила, не только потому, что ходить в нём особенно было некуда — в Дом офицеров по праздникам да в местный театр два-три раза в год, — она не любила его. И Любе, она знала, это платье тоже не нравилось, и та, смеясь, называла Надю «пышной дамой». А уж какая пышная, кожа да кости. Хотя в последний год пополнела немного, и лицо, всегда такое усталое, с маминой заботой в глазах, будто помолодело, разгладились старившие её морщинки у глаз, и Люба, как-то застав её возле зеркала, сказала удивлённо, будто впервые это увидела:
— Ма, а ты у меня красивая. Тебе бы ещё причёску, вот такую, знаешь…
И тут же взяла в руки ножницы, но Надя замахала на неё руками.
Теперь и платье это не пугало Надю глубоким вырезом, и она, угождая Сергею, надевала его, хотя и знала наверняка, что многие женщины, жёны или подруги офицеров, тоже вырядятся в такие же.
И вот эти праздничные сборы…
Красивый, с серебристой сединой в тёмных волосах, «при полном параде», он подходил и останавливался рядом перед зеркалом, стоял и глядел — не то на неё, не то на себя самого любовался.
— Знаешь, на кого ты сейчас похожа? — сказал однажды.
— Знаю, — смеясь, ответила она, — на артистку Раневскую в кинофильме «Подкидыш». Только бюстом пожиже.
— Да нет, — хохотал он, — на эту, ну, которая… Помнишь, в «Сердцах четырёх»… На Серову. Только та в светлом варианте.
Глядела на себя, пожимая плечами, вовсе не находя никакого сходства с артисткой Серовой, и удивлялась: ну почему ему так хочется, чтобы она была на кого-то похожа, пусть даже на эту красивую актрису, почему она не может остаться самой собой, в своём собственном варианте?
К Новому году Сергей Васильевич повышения ждал, говорил, что должность, какую прочат ему, — «полковничья», так что, вслух прикидывал он, придётся в скором времени ещё одну дырку на погонах делать — для третьей звёздочки. О переводе в Москву шёл разговор, и перспектива эта пугала Надю: только наладилось всё, квартира замечательная, и город, что ни говори, своим стал, будто вся жизнь здесь прошла,