Шрифт:
Закладка:
А вот как разбирал этот автор стихотворение Пушкина «Мой памятник».
«Я буду бессмертен, говорит Пушкин, потому что я пробуждал лирой добрые чувства. – Позвольте, господин Пушкин, спрашивают мыслящие реалисты, какие же добрые чувства вы пробуждали? Привязанность к друзьям и товарищам детства? Но разве же эти чувства нуждаются в пробуждении? Разве есть на свете такие люди, которые неспособны любить своих друзей? И разве эти каменные люди, – если только они существуют, – при звуках вашей лиры сделаются нежными и любвеобильными? Любовь к красивым женщинам? Любовь к хорошему шампанскому? Презрение к полезному труду? Уважение к благородной праздности? Равнодушие к общественным интересам? Робость и неподвижность мысли во всех основных вопросах миросозерцания? Лучше из всех этих добрых чувств, пробуждавшихся при звуках вашей лиры, есть, разумеется, любовь к красивым женщинам. В этом чувстве, действительно, нет ничего предосудительного, но, во-первых, можно заметить, что оно достаточно сильно само по себе, без всяких искусственных возбуждений; а во-вторых, должно сознаться, что учредители новейших петербургских танцклассов умеют пробуждать и воспитывать это чувство несравненно успешнее, чем звуки вашей лиры. Что же касается до всех остальных добрых чувств, то было бы несравненно лучше, если бы вы их совсем не пробуждали. – Я буду безсмертен, – говорит далее Пушкин, – потому что я был полезен. – Чем? – спросят реалисты, и на этот вопрос не воспоследует ниоткуда никакого ответа. – Я буду безсмертен, – говорит, наконец, Пушкин, – потому что я призывал милость к падшим. Господин Пушкин! – скажут реалисты, мы советуем вам обратиться с этим аргументом к тунгусам и калмыкам. Эти дети природы и друзья степей, быть может, поверят вам на слово, и поймут именно в этом филантропическом смысле ваши воинственные стихотворения, писанные не во время войны, а после победы. Что же касается до гордого внука славян и до финна, то эти люди уже слишком испорчены европейской цивилизацией, чтобы принимать воинственные восклицания за проявление кротости и человеколюбия».
Кажется, этому же автору принадлежат и следующие слова о философии, приведенные прежде в Русском:
«Философия потеряла свой кредит в глазах каждого здравомыслящего человека: никто уже теперь не верит в ее шарлатанские обещания, никто не предается ей с тем страстным увлечением, с каким это делалось прежде, и с каким еще и теперь сотни тружеников посвящают себя этой ученой эквилибристике. Если здравомыслящие люди и обращают на философию свое внимание, то это делается единственно только для того, чтобы или посмеяться над ней, или кольнуть людей за их упорную глупость и их удивительное легковерие. Серьезно заниматься философией может теперь или человек полупомешанный, или дурно развитой, или крайне невежественный».
Вот кто разбирал и поносил сочинения Киреевского! Довольно ли для его характеристики?
Какой же суд произнесен в Петербургской Судебной Палате о мрачном и вредном обскуранте, о допотопных идеях, о толках московских старух, о зародышах разложения и проч.?
«Эти выражения, вызванные у автора чтением сочинений Киреевского, не составляют, по мнению Палаты, ничего противозаконного. Они касаются единственно Киреевского и его личного направления; нельзя придавать выражениям этим смысла более обширного, чем придавал им сам автор, и потому затронуть, а тем менее оскорбить чувства всякого православно верующего они не могут; наконец – по форме своей эти выражения не переходят границ благопристойности!»
Судьи сочли себя в праве разбирать, что такие-то выражения касаются единственно Киреевского и его личного направления, и потому затронуть, а тем менее оскорбить чувства всякого православно верующего они не могут.
Но отделили ль они, осмеливаемся спросить господ членов Палаты, суждения личные от общих, решили ль они, чтоᦜ в поносимых суждениях Киреевского принадлежит собственно ему, и что принадлежит учению, которое же сами они называют Православным?
Распространяться более считаю неуместным и соблазнительным, равно как и приводить другие диковинки из этого странного суда!
Прочитав известие о суде, со всеми этими возмутительными подробностями, я в тот же час написал записку к лицам, знавшим Киреевского, и звал их в крестовый поход на неверных.
До сих пор не послышалось в печати никакого ответа.
Это молчание принадлежит также к знамениям времени. У нас больше всего боятся мысли: я стану на стороне обвинителей, на стороне власти, – чтоᦜ скажут обо мне! Заподозрят мою независимость, причислят к агентам правительства!
Я отвечаю: мы все публичные деятели – агенты добра, науки, просвещения, слуги отечества, мы должны поступать, писать и говорить по всей совести, а там пусть, как хочет, смотрит на нас публика, правительство, оппозиция.
Впрочем, может быть, я обвиняю рано; очень рад буду просить прощения за поспешное и несправедливое обвинение. Но на прежнее возвратимся.
Разослав записки, я вытребовал у своего книгопродавца сочинения Писарева, подавши повод к соблазнительному суду. В четверг и пятницу, 4 и 5 июля, в напрасном ожидании корректур своей газеты, имея свободное время, за полночь, я принялся читать нового нашего мыслителя. Прежде всего, в четверг, мне попалась статься о характере Базарова, которая мне понравилась, – кроме ребяческого хвастовства, с коим автор причисляет себя к поколению и разряду Базаровых. В пятницу была прочтена статья о Дарвине и знаменитой его теории размножения видов. Я остановился на том месте, где Писарев восхищается исследованиями Дарвина о голубях; 25 лет сидел английский мыслитель над исследованиями, собрал все возможные виды голубей в натуре и чучелах, наблюдал, делал опыты, и наконец заключил, что все виды голубя – columba tabellaria, gyratrix, gutturosa, cucullata, laticauda, происходят от одного дикого голубя, columba livia…
А откуда же прилетел этот «один», первый голубь, и откуда достал себе самку, хотел я спросить г. Писарева, – и вздумал тут же написать к нему письмо, увидев в нем по этим двум прочтенным статьям молодого человека, искреннего, ревностного, талантливого, но неопытного, беспокойного, заносчивого.
У меня случился день междудействия (антракт) между работами, и я целое утро ходил у себя в саду по моей липовой аллее, и пересматривал старые свои тетради о предметах духовных, делах выписки, обдумывал письмо. Мысли мои обращались преимущественно около двух понятий: бытие и небытие. Они останавливались в голове разными образами, вопросами. – Можем ли мы представить себе небытие? Как же началось бытие? Можно ли мы представить себе небытие? Как же началось бытие? Можно ли вообразить нам безначальность, или понять вечность? Ведь все это только слова, которыми тешим себя, и как будто удовлетворяемся, а между тем удовлетворения они никакого не представляют. Мы все остаемся в той же темноте. А новые мудрецы придумали еще несколько сил и их столкновение, которое производит вселенную.