Шрифт:
Закладка:
– Да оставь ты меня в покое, жалкий холуй!.. Займись лучше ночными горшками герцога!
Служанки знали: только подобное оскорбление могло заставить Гура умолкнуть; и они этим злоупотребляли. Он отступился, трясясь от негодования и бормоча, что считает для себя честью прислуживать господину герцогу, а ее, мерзавку такую, там и двух часов не потерпели бы! После чего набросился на мамашу Перу. Та вздрогнула.
– Так сколько же вам причитается!.. А? Двенадцать франков шестьдесят пять… Да как такое возможно! Шестьдесят три часа по двадцать сантимов за час… Ах, вы еще и четверть часа считаете! Да ни в коем случае! Я вас предупреждал, что оплачиваю только полные часы.
До полусмерти напугав бедную женщину, он так и не дал ей денег и вмешался в беседу своей жены с Октавом. Тот умело перевел разговор на хлопоты, которые причиняет супругам дом, постаравшись таким образом коснуться жильцов. За дверьми, наверное, чего только не происходит! Консьерж со свойственной ему степенностью ответил:
– Всякий занимается своим делом, господин Муре, а чужие – не наша забота… Возьмем, к примеру, то, что выводит меня из себя! Вы только взгляните, только взгляните!
Вытянутой рукой он указал на бредущую под аркой башмачницу, ту самую высокую бледную девицу, что вселилась в дом в самый разгар похорон. Она тяжело ступала, с трудом неся перед собой живот беременной женщины, казавшийся еще огромнее из-за болезненно тощей шеи и ног.
– А что с ней? – наивно спросил Октав.
– Как? Разве вы не видите?.. Этот ее живот! Живот!
Живот приводил степенного консьержа в отчаяние. У этой незамужней девицы живот, который она нагуляла неизвестно где. А ведь когда она в тот день подарила ему, Гуру, монетку, никакого живота и в помине не было, она была плоская как доска! А как же! Разумеется, с таким животом ей здесь ничего бы не сдали! Да вы посмотрите на его размеры, как он растет.
– Вообразите, сударь, – продолжал консьерж, – какая неприятность для меня и домовладельца, когда я заметил. Ей следовало бы предупредить, не правда ли? Можно ли проникать в дом, когда у тебя такое… Но поначалу это было едва заметно и вполне пристойно, так что я молчал. В конце концов, я надеялся на ее благоразумие. Разумеется, я наблюдал, живот рос буквально на глазах, от этого я был в ужасе. А теперь! Вы только взгляните, она ведь даже не пытается утянуться, напротив – распускает его… Скоро уже и в ворота пройти не сможет!
Он с трагическим видом указывал на бредущую к черному входу женщину.
Теперь ему уже казалось, что этот живот отбрасывает тень на строгую чистоту двора и даже на искусственный мрамор и позолоту вестибюля. Живот разбухал, наполняя весь дом своей непристойностью, отчего и стенам словно бы становилось неловко. Он рос и уже одним этим оскорблял нравственность жильцов.
– Слово чести, сударь, если так будет продолжаться, мы лучше вернемся к себе в Мор-ля-Виль, не так ли, госпожа Гур; благодарение богу, у нас есть на что жить, нам не надо ждать наследства. Чтобы в таком доме, как наш, выставлять напоказ подобное брюхо! Ведь это позор, сударь, все смотрят, когда оно сюда вкатывается!
– Мне кажется, у нее очень нездоровый вид, – провожая девушку взглядом, сказал Октав, который постарался, чтобы его слова не прозвучали чересчур сочувственно. – Она всегда так печальна, так бледна и совсем одна… Хотя у нее наверняка есть любовник.
Гур аж подскочил:
– Вот именно! Вы слышали, госпожа Гур, господин Муре тоже полагает, что у нее есть любовник. Это очевидно, такое само не вырастет… Знаете ли, сударь, я уже два месяца слежу за ней и ни разу не приметил и тени мужчины. Видать, у нее есть какой-то изъян. Эх, попадись мне ее дружок, я бы живо вышвырнул его вон! Да что-то я его все не вижу, вот досада.
– Возможно, к ней никто не ходит, – предположил Октав.
Консьерж удивленно взглянул на него:
– Это было бы противоестественно. О, я не отступлюсь; я его выслежу. У меня впереди еще шесть недель, потому что в октябре я ее выставлю… Вообразите, если она надумает рожать здесь! И знаете ли, хоть господин Дюверье негодует и требует, чтобы она отправлялась делать это в другом месте, я уже лишился сна, ведь она способна подложить нам свинью и родить до срока… В сущности, всех этих напастей можно было бы избежать, если бы не старый скряга папаша Вабр. И все ради каких-то ста тридцати франков, а ведь я его отговаривал! Право слово, история со столяром могла бы стать ему уроком. Так нет же, он надумал сдать башмачнице. Ну что же, вольно ж тебе поганить свой дом и заселять его грязными ремесленниками!.. Но коли уж вы не гнушаетесь рабочим людом, то будьте готовы ко всякому!
Его обличающая рука была все так же направлена на живот молодой женщины, которая с трудом поднималась по черной лестнице. Госпоже Гур пришлось его успокаивать: он слишком близко к сердцу принимает репутацию дома, так недолго и захворать. Тут мамаша Перу отважилась робко кашлянуть, чтобы напомнить о своем присутствии; консьерж тотчас снова набросился на нее и наотрез отказался выплатить пять сантимов, которые она просила за дополнительную четверть часа. Она наконец получила свои двенадцать франков шестьдесят сантимов и собиралась отправиться восвояси, когда тот предложил снова нанять ее, однако всего за три су в час. Она заплакала, но согласилась.
– Я-то всегда найду людей, – все не унимался Гур. – А у вас уж и силы не те, вам и двух су много.
Октав решил ненадолго подняться к себе в комнату, ему слегка полегчало. На четвертом этаже он нагнал госпожу Жюзер. Ей теперь приходилось каждое утро спускаться на поиски Луизы, застрявшей в какой-нибудь лавочке.
– Как вы горделиво возвращаетесь, – с игривой улыбкой заметила она. – По всему видать, там вас балуют.
От ее слов молодой человек снова встревожился. Следуя за ней в гостиную, Октав позволил себе шутливый тон. Лишь одна занавеска была не до конца задернута, ковры и портьеры приглушали свет в алькове; а доносившиеся снаружи звуки в этой уютной, как перина, комнате казались едва различимым жужжанием. Госпожа Жюзер посадила его подле себя на низкий и широкий диван. Он все никак не брал ее руку, чтобы поцеловать, поэтому она лукаво спросила:
– Стало быть, вы меня разлюбили?
Краска прилила к его лицу, он бросился заверять, что обожает ее. Тогда она, тихонько посмеиваясь, сама протянула ему для поцелуя руку; чтобы отвести подозрения, если таковые у нее имелись, ему пришлось поднести ее к губам. Однако она тотчас отняла ее:
– Нет-нет, напрасно вы себя распаляете, вам это не доставляет удовольствия… Ах, я ведь чувствую… Впрочем, ничего удивительного!
Как! Что она хочет этим сказать? Он обхватил ее за талию и принялся расспрашивать. Отдавшись его объятию, она не отвечала, а лишь отрицательно покачивала головой. Чтобы заставить госпожу Жюзер заговорить, он пощекотал ее.
– Еще бы! – наконец шепнула она. – Ведь вы любите другую.
Она назвала Валери, напомнила молодому человеку вечер у Жоссеранов, когда он пожирал ее глазами. Затем, когда он клялся, что никогда не обладал этой женщиной, она со смехом призналась, что и сама знает, просто подтрунивает над ним. Однако есть и другая; на сей раз она назвала госпожу Эдуэн и еще больше развеселилась, видя, насколько энергичнее сделались его возражения. Тогда кто же? Уж не Мари ли Пишон? О, ну уж этого он не мог отрицать. И все же отрицал; но она качала головой и утверждала, что мизинчик никогда ее не обманывает. Поэтому для того, чтобы вытянуть из нее все эти женские имена, ему пришлось форсировать свои ласки, так что по ее телу стала пробегать судорога наслаждения.
И все же Берту она не назвала. Он уже