Шрифт:
Закладка:
Даже Морис Хиндус, этот ярый сторонник всего крестьянского, в плачевном состоянии сельского хозяйства в России винил крестьянство. Он высоко оценил действия советских властей в эпоху НЭПа по расширению кругозора крестьянина, наделению сельских жителей голосом и энергией в делах на местах, а также приобщению их к миру за пределами этих мест. «Под его грубой древней внешностью, – восхищался Хиндус, – скрывалось изменившееся и сияющее человеческое существо». Подзаголовок одной из его статей 1927 года эффективно резюмировал его взгляды: «Возрожденный русский крестьянин: робкое, но анархичное существо, которому революция помогла заявить о себе». Хиндус связывал изменения в поведении крестьян с приходом к власти большевиков: «Революция медленно, но безжалостно выводит его [крестьянина] из его застарелой инертности» [Hindus 1928: 298–300; Hindus 1926b: 140]. Коллективизация, согласно этому мнению, была одной из попыток большевиков спасти крестьян от их собственных худших черт.
Луис Фишер, настороженно относившийся к крестьянскому консерватизму, особенно оценил восторг Мориса Хиндуса по поводу трансформации русского крестьянства. Рецензируя книгу Хиндуса «Красный хлеб», Фишер хвалил не только ее описание сельской жизни – «книга пахнет землей и пóтом русской деревни», – но и ее утверждения о переориентации человеческого поведения. «Если вы думаете, что человеческая природа не может измениться, – смело заявлял Фишер, – прочитайте книгу Хиндуса». Фишер пришел к выводу, что книга достаточно убедительна и Хиндус «оказал большую услугу революции», продемонстрировав, что «коллективизация имеет непосредственные преимущества перед мужицким земледелием» [Fischer 1931: 587]. Коллективизация в контексте более широких целей пятилеток положила начало тому, что Фишер назвал «героическим этапом революции»[415]. Русская деревня 1920-х годов «была настолько непродуктивной и непрогрессивной, настолько неграмотной в культурном и сельскохозяйственном отношении, что почти любое изменение было бы изменением к лучшему». Наиболее вредоносные недостатки сельской местности связаны с особенностями ее жителей. Знаменитое русское терпение, утверждал Фишер, является не добродетелью, а «одним из худших проклятий этой страны». Только под угрозой коллективизации, заявлял он, русская деревня изгонит «славянскую медлительность» во имя нового бога, «выполнения плана». Фишер надеялся преодолеть «бычью невозмутимость», с которой крестьяне принимали свою участь [Fischer 1932a: 493; Fischer 1935b: 166, 132, 206].
Юджин Лайонс, который мало в чем соглашался с Фишером, все же нашел с ним общую почву (или скорее пастбище): использование метафор о домашнем скоте. В воспоминаниях Лайонса его сетования на «животное безразличие» русских были сформулированы в терминах, сходных с терминологией Фишером. Русские крестьяне были народом «запуганных быков», столкнувшимся с резкими изменениями в ходе коллективизации. Лайонс осудил «неизменную привычку не роптать, фаталистическое подчинение страданиям и тирании, необычайную кротость» у русских [Lyons 1937a: 491, 450; Lyons 1971: 107]. Другие русские черты помогли определить советскую экономическую политику. Отсутствие у русских «дисциплины, эффективности и скорости» требовало все более жестких форм стимулирования и принуждения. Говоря простым языком, тенденция «драматизировать обыденность» наряду с ненормальным увлечением цифрами, утверждал Лайонс, сформировала содержание и стиль пятилеток [Lyons 1932: 5; Lyons 1937a: 232][416].
Уильям Генри Чемберлин использовал аналогичные формулировки и логику при описании пятилеток и их влияния на русское крестьянство. Он, как и Фишер, упоминал славянскую «медлительность» и пренебрежительно отзывался о трудовых привычках крестьян. Чемберлин возмущался романтическими изображениями русского крестьянина как «таинственного идола в дубленке из овчины». Его репортажи были далеки от риска идеализации крестьянства. Например, в одной статье Чемберлин сопоставил крестьян и овец не с точки зрения одежды, а с точки зрения характера: коллективизация может увенчаться успехом, утверждал он, потому что по своей «овечьей» природе крестьяне последуют за несколькими лидерами в коллектив [Chamberlin 1929: 477; Chamberlin 1930a]. В другом месте он подчеркивал пассивность крестьян; они, как правило, были «спокойны» и «лишены предпринимательской жилки», их поведение было «ленивым и безучастным». Чемберлин надеялся, что планы смогут восполнить отсутствие инициативы, привив – или, при необходимости, установив – «способность к постоянной, сосредоточенной работе, которая до сих пор никогда не была заметной чертой национального характера»[417]. Утверждая, что такие недостатки увеличивали издержки советской политики, он призывал найти баланс между средствами и целями. Он высоко оценил таких аналитиков, как Брюс Хоппер, которые «не преуменьшали огромное напряжение и лишения, ставшие неизбежным сопровождением погружения в ускоренную индустриализацию в России» [Chamberlin 1931d: 973]. Но черты русского характера могли бы сыграть на руку советским планировщикам. Чемберлин утверждал, что «покорность» русских крестьян привела к тому, что они безропотно приняли советскую политику и смирились с трудностями и плохими условиями жизни. Легендарная выносливость русских, таким образом, позволила продолжать планирование [Chamberlin 1934e: 13; Chamberlin 1933a: 463; Chamberlin 1931a: 44].
Если Чемберлин смирился с издержками советской индустриализации, списав их на врожденную выносливость, то его коллега Уолтер Дюранти излагал свои мысли в более торжественном тоне. Тот факт, что большевики требовали, чтобы крестьяне работали до смерти, не был неожиданностью для повидавшего многое на войне Дюранти. «Это жесткая и кровавая доктрина», – признал он, но «они суровый народ, а Россия – суровая страна». Больше всего в связи с коллективизацией его заботило то, что ее сторонники могут пострадать от «потери самообладания», до того как доведут процесс до завершения[418]. Он поддерживал радикальные и насильственные перемены из-за того, что был склонен высмеивать русское крестьянство. Как и Чемберлин, он отвергал тех, кто верил описаниям Толстого или Достоевского о «душевных» крестьянах. Эти вымышленные персонажи мало походили на «темные, неграмотные массы», составлявшие основную массу русского населения. Описывая русского крестьянина, Дюранти предпочел Толстому Горького. Горький, близкий друг большевиков, уничижительно описывал крестьян как «китайских варваров… нецивилизованных… полудиких» и даже антиинтеллектуальных[419]. По крайней мере по оценке Дюранти, дикие крестьяне смогли внести свой вклад в планы только посредством собственного страдания.
Идеи об экзотической России так часто появлялись в американских трудах, что привели к редкому случаю согласия между советским Комиссариатом иностранных дел и заклятым врагом Советского Союза Троцким. В обычном репортаже об освещении американских новостей один сотрудник пресс-службы НКИД высмеял зависимость Дюранти от «избитого мотива» про «восточный склад души русских». В следующем году Троцкий выступил с осуждением американских репортеров за то, как они объясняли рост насилия в СССР. Он особо упомянул человека из «New York Times» в Москве: «Нет, господин Дюранти говорит нам, что это не сумасшедший дом [в СССР], а “русская душа”»[420]. Действительно, сильная зависимость от понимания России как экзотической страны – особенно у Лайонса, Чемберлина и Дюранти – определила важный компонент американских взглядов на советское планирование.
Несмотря на некоторые внутренние разногласия – были ли крестьяне индивидуалистами или коллективистами? Коренилась ли проблема с коллективизацией в крестьянском упрямстве или в некомпетентности? – все эти пятеро журналистов предложили объяснения пятилеток, начинавшиеся с крестьянских черт пассивности и выносливости. Подобные темы также нашли отклик за пределами этой небольшой, но влиятельной группы. Даже кроткий