Шрифт:
Закладка:
Тем временем учение Галилея начало приносить конкретные плоды. Благодаря усилиям ученого и мецената Федерико Чези, наделенного большими организаторскими способностями, в Риме в 1603 г. была основана Академия деи Линчеи (Академия рысьеглазых), в работе которой с 1613 г. принимал участие и сам Галилей. Ее деятельность заключалась главным образом в использовании и планомерном развитии научной программы Галилея и его анти-аристотелизма. Труды Чези были не напрасны: в скором времени вокруг Академии деи Линчеи (или же поддерживая с ней связь) собрались крупнейшие умы Италии. В нее входили математик Бонавентура Кавальери из Милана, физик Эванджелиста Торричелли из Фаэнцы, математик Бенедетто Кастелли из Бреши — имена, хорошо известные историкам науки. Суд над Галилеем и прекращение деятельности Академии после смерти Федерико Чези (1630) обозначили временную паузу, но традиция Галилея была впоследствии воспринята и развита флорентийской Академией дель Чименто (Академией мокрых), основанной в 1657 г., и неаполитанской Академией дельи Инвестиганти (Академией проснувшихся), основанной в 1663 г. На смену поколению великих математиков пришла плеяда великих врачей, прославленная именами флорентийцев Винченцо Вивиани и Франческо Реди и уроженцев Болоньи Лоренцо Беллини и Марчелло Мальпиги. В частности, нельзя не упомянуть о вкладе последнего в становление биологии и эмбриологии как науки.
В области научно-исследовательской работы и практики учение Галилео Галилея было также взято на вооружение его последователями и принесло свои плоды. Но, как мы видели, для Галилея точные и естественные науки были не прикладной частью науки, а основанием «философии» и всей новой культуры. Их прогресс долгое время был обусловлен тем, в какой мере им удавалось осуществить глубокое обновление в среде итальянских интеллектуалов. На этом пути науку подстерегали многочисленные и серьезные препятствия. Слишком сильными были давление и надзор контрреформационных властей, слишком явными — изоляция и провинциализм итальянской культуры, слишком прочными — ее ригоризм и «идолы» прошлого.
Особенно справедливо это было для гуманитарных наук, которые (чего не следует забывать) многие считали областью культуры. Политическая наука, к примеру, понималась и разрабатывалась в духе аристотелизма Контрреформации как схоластический и абстрактный набор максим для правителей по правильному искусству управления государством. Подобным образом в XVII в. многие авторы трактатов о «государственном интересе» пересказывали советы неразборчивого в средствах Макиавелли, предварительно замаскировав их должным образом и пропустив сквозь тщательный фильтр тацитовской традиции. В действительности же сухая казуистика этих авторов была совершенно чужда реализму и политическому натурализму секретаря Флорентийской республики, его попытке придать политике достоинство и достоверность экспериментальной науки. Аналогичным образом теоретики литературы продолжали опираться на теорию «жанров» и развивали, по сути дела, риторическую и аристократическую концепцию литературного языка. Впрочем, это вполне совпадало с господствовавшей в XVII в. практикой. Многие итальянские сочинения в прозе и стихах представляли собой упражнения в риторике и ораторском искусстве, подчас достигавшие высокого уровня практического мастерства и утонченности. Так, получила широкое признание поэма Джамбатисты Марино[283] «Адонис» (1623), ставшая шедевром изысканности и вычурности, тогда как преподанные в прозе Галилея уроки простоты и соответствия духу времени оказались непонятны широкому читателю, за исключением разве что писателей и ученых.
Таким образом, между научной и традиционной гуманистической культурой обозначился разрыв, который в конечном счете привел к относительной изоляции первой и ослаблению ее воздействия. Как мы увидим, только в XVIII в., когда в Италию ворвется «свет» Просвещения, этот разрыв будет преодолен. Впрочем, еще раньше из-за границы проникали идеи обновления и воссоединения культур, но распространение их шло медленно и тяжело.
В общую палитру развития культуры и научной мысли наиболее убедительный и впечатляющий вклад внесла, без сомнения, новая картезианская философия. Помимо всего прочего, она способствовала тому, что содержавшиеся в учении Галилея философские выводы стали более определенными, «ясными и отчетливыми», а это способствовало их практическому применению. Неслучайно первые итальянские картезианцы, или «ренатисты», были непосредственно связаны с галилеевской школой. Профессорами математики были уроженец Козенцы Томмазо Корнелио, член неаполитанской Академии дельи Инвестиганти, и Джованни Альфонсо Борелли[284], автор двухтомного сочинения «О движении животных» (1680–1681), в котором брались за основу механистические положения Декарта. Другому члену Академии, Леонардо да Капуе, как и многим его коллегам, импонировала новизна декартовской философии. Ее приверженцем был, по свидетельству историка Лудовико Антонио Муратори (1672–1750), и великий Мальпиги. Наряду с математиками и медиками принципы картезианства отстаивали и интеллектуалы-гуманитарии: юрист Франческо Д’Андреа из Неаполя, поэт Карло Буранья с Сардинии и философ Грегорио Калопрезе из Калабрии — наставник крупнейшего итальянского поэта начала XVIII в. и члена литературной Академии «Аркадия» Пьетро Метастазио[285]. А знатный сицилиец Томмазо Кампаилла загорелся даже идеей написать философскую поэму, прославляющую новую философию «ренатистов».
Вместе с тем, укоренение и распространение в Италии картезианства, завоевывавшего все более широкие позиции, не повлекло за собой и вовсе не означало расширение и углубление первоначальной идейной базы учения и непременной ломки доктрин, на которые оно ссылалось. Напротив, как часто бывает в подобных случаях, произошло обратное. Все более настойчиво среди итальянских картезианцев проявлялась тенденция сместить акцент с новаторских и радикальных аспектов учения Декарта на традиционные. Многие из них были склонны рассматривать Декарта скорее как теоретика «субстанции мыслящей» (res cogitans), чем «субстанции протяженной» (материальной) (res extensa), иными словами, считали его скорее метафизиком, чем физиком. Таким образом, через сближение с Платоном и метафизикой нативизма французский философ в известной мере оказывался включенным в традиционное русло классической и ренессансной мысли, в результате чего он, несомненно, становился ближе, понятнее и безопаснее. В ходе этой операции затуманивался или совсем терялся революционный аспект его философии, а именно его вера в науку и разум как ключ к всеобъемлющему пониманию действительности. Старая культура гуманизма в очередной раз не пожелала быть низвергнутой с пьедестала «новыми науками», не понимая того, что в стремлении быть последовательными до конца картезианцы рисковали оказаться однажды в объятиях «безбожного и дерзкого» Спинозы.
Итак, от Декарта к Платону — таков был обратный путь, по которому наряду с другими прошел неаполитанский философ Паоло Маттео Дориа[286]. В юности он изучал физику и математику и испытал сильное влияние картезианства, в