Шрифт:
Закладка:
Отец посмотрел на меня исподлобья. Я молчал, уставившись перед собой. И он снова опустил глаза к письму.
«Нас тоже непрерывно бомбят с воздуха, каждый день новые разрушения. Каждое утро пытаются восстановить хоть какое-то подобие порядка, чтобы на следующую ночь во время авианалета он вновь был забыт. Город полыхает. Город в руинах. Во всех районах с трудом справляются с пожарами, все заполонило едким дымом, огонь выжигает дотла целые кварталы, так как воды для тушения не хватает. Да что там для тушения, напиться нет воды! Те, кто явились сюда в надежде на спасение (до последнего на вокзалы прибывали поезда, полные беженцев с востока), жестоко разочарованы. А впрочем, берлинцам плевать на их надежды, мы сами злы, нам самим жрать нечего. Огонь, пожирающий все и вся, останавливается лишь перед развалинами, уничтоженными бомбами, просто потому что там и гореть уже нечему. Куда ни взглянешь, всюду полуразрушенные стены в гигантских трещинах, обсыпающиеся потолки, разбитые мостовые, изуродованные провалами тротуары, зияющие черные дыры вместо окон, кое-где прикрытые фанерными листами, горы мусора и брошенных вещей. Город, который я любила всей душой, отныне вселяет в меня ужас и отвращение, Эмиль… Город-урод. Таким он становился постепенно, и мы делали это своими руками, начав с собственных жилищ: еще осенью мне пришлось снять картины и гобелены, потом убрать ковры, вазы, опустошить книжные шкафы и серванты. Мы перенесли с соседями все в подвал, накрыли простынями, пытались спасти от бомбардировок… А потом прямое попадание – помню, тогда не было даже воздушной тревоги, – просто одно мгновение, и весь мой скарб похоронен вместе с соседями. Меня спасло только то, что я ночевала у Штольцев: накануне помогала в их квартире ладить дощатые щиты в оконные проемы. Да, «Штольцы» я говорю по привычке, Штольцев больше нет, есть только Штольц. Глупышка Элиза задержалась, пытаясь отоварить талоны, и не успела добраться до бомбоубежища. В прошлом месяце это случилось, а кажется, что сто лет назад. Сейчас каждое мгновение за год жизни. А Хайнц, их сын… Уже и не помню, когда его не стало. Кажется, прошлой осенью. Элиза получила уведомление, что ее мальчик погиб на Восточном фронте.
Я теперь нахожусь в каком-то бомбоубежище, даже и не знаю, в каком, за последние дни я сменила их несколько. Помню только, что мне пришлось карабкаться через противотанковые заграждения из трамвайных рельсов. Ты даже представить себе не можешь, Эмиль, что это за страшное место. Все вповалку на полу в полуобморочном состоянии, свежего воздуха катастрофически не хватает, жара страшная, люди потеют, старики и дети от слабости ходят под себя, воды нет, лекарств нет, полная антисанитария. Приступы удушья следуют один за другим. Нет, не найти мне слов, чтоб ты понял, что это за место, в котором ныне я пребываю…»
Я следил за шевелящимися губами отца и слушал, как он читал мне про лагерные бараки, в которых находились узники. Но то было не про лагерь. Лагерь выплеснулся за пределы колючей проволоки. Вся Германия – теперь один сплошной лагерь, и мы все его узники. А Лина, значит, погибла со своим… нашим ребенком во время очередной бомбежки. Та самая Лина, которую коробило от всего происходящего, но которая успокоилась после плитки шоколада и прогулки на лодке. Тогда я уверил ее, что война никогда не придет в немецкие города.
– «Все столь апатичны, что, кажется, уже ничто не способно вызвать эмоции у этих гашенных ужасом людей, – продолжал читать отец, – но начинается очередная бомбежка, и вдруг снаряд прямым попаданием пробивает перекрытия, многотонные глыбы бетона и металла валятся с адским грохотом и скрежетом. Шум оглушающий, стены убежища вибрируют, воздух звенит, на голову сыпется бетонная пыль, она залепляет глаза, нос и рот, дерет горло… и тогда мы наконец вздрагиваем, потому что боимся! И становится ясно, что еще не все эмоции в нас выхолощены: первобытный ужас за собственную жизнь остался. Только он ныне и руководит нашими помыслами и поступками. Все, что остается, – только молиться под гулкие удары авиационных бомб или звонкую трель артиллерии. Веришь ли, Эмиль, старая Ильза и в этом теперь специалист – по звуку отличаю, чем нас пытаются убить сегодня. А впрочем, теперь все стали специалистами. Ведь здесь, под землей, все вперемежку: измученные женщины, перепуганные дети, истощенные старики, отчаявшиеся инвалиды, раненые солдаты, которым посчастливилось, что они в состоянии передвигаться сами. Все больницы и военные госпитали уже давно переполнены бедолагами, которые во время авианалетов предоставлены сами себе. Никто не занимается их транспортировкой. Но они хотя бы лежат на кроватях, а утром, если повезет и на них не упадет бомба, к ним придут выжившие медсестры и, возможно, сделают перевязку. Но есть и те, к которым никто не приходит. Однажды я не добежала до бомбоубежища и просто нырнула в подземку. О, это был ужас: их там тысячи – стонущих, истекающих кровью, гниющих заживо без медикаментов. Они лежат прямо на перронах и в туннелях, ими заполнены все подземелья Берлина… Что и говорить: когда нет ни средств гигиены, ни еды, ни чистой воды, какой там уход за ранеными? Водопровод не работает, поутру выбираемся и идем стройным рядом к колодцу, обходя воронки от бомб и мин и трупы вокруг них. Кто знает, сколько среди них моих знакомых лежит, но мы идем не глядя, у нас одна мысль – напиться. Бывало, приходишь, а колодец разворотило бомбой, идешь к другому и молишься, чтобы хоть он был цел. Едва завидев невредимый колодец, мы кидаемся к нему, расталкивая друг друга, и пытаемся урвать драгоценные капли воды, не соблюдая никакой очередности, – звери на водопое и то ведут себя благообразнее. Я своими глазами видела, как уважаемый профессор из университета, в котором учился Вилли, этот заслуженный, прекрасный во всех отношениях мужчина, убеленный сединами, рычал как шакал на женщину, попытавшуюся пролезть вперед и подставить ладони под струю. Клянусь, я даже видела его зубы, которые он оголил в ненависти ко всем, пытающимся заполучить воду раньше него. Вот в кого мы превратились, Эмиль. Вместе с дымом орудий мы вдохнули небывалую жестокость по отношению друг к другу, наши души заражены бессердечием, пропитаны равнодушием. Нет больше общего врага, есть те, которые хотят отхватить воду раньше тебя. Вот кто теперь истинный враг для всякого, пытающегося выжить в Берлине».
Я сжал голову обеими руками, пытаясь унять пульсирующую боль в висках, накатившую резко и мощно. Отец опустил письмо