Шрифт:
Закладка:
Здесь, независимо от времени года, всегда цвела и цветет сирень, она тут зацветала позже, безумнее и держалась дольше, чем в других местах города. И даже пахла она иначе – мощно, басовито, вызывающе, почти хулигански, так что вполне могла бы сгодиться для декораций немого фильма с поэтом Маяковским в главной роли. Барышня, кажется, и Хулиган… Барышни испокон веку прогуливались на островах, а жили неподалеку, в районе Савушкиной улицы. Хулиганов к ним с Петроградской пачками привозил 33-й номер трамвая. Местом встречи полов и культур был Масляный Луг[233], идеальное пространство для антуража исторического фильма, театральных репетиций и массовых потасовок. Обживать это пространство нужно было осторожно, с оглядкой и чувством дистанции, избирая дальние глухие аллеи либо неухоженные набережные Большой и Малой Невки, лишенные оградок, по-домашнему разоблаченные.
Здесь-то мы и гуляли на закате века и тысячелетия – бездомные поэты, доморощенные философы, книжные иллюстраторы и просто безработные филологи – ведя необязательные, но захватывающие беседы, начатые совсем другими людьми еще в начале столетия. Тени Маяковского и Блока слонялись и дробились на дорожках рядом с нашими во время бесконечных ночных прогулок по слабоосвещенным чащобам, среди руин каменноостровского модерна, по совковым кустистым дворам послевоенной (говорят, пленные немцы работали) застройки. Мы двигались вдоль идиллически-извилистого русла Черной речки, оттененной ближе к устью буйными взрывчатыми выбросами бузины и барбариса, а под ногами, из-под земли то и дело вперемежку самовыковыривались осколки авиабомб и куски мраморных плит, коими, по свидетельству кн. П. А. Вяземского, мощены были когда-то, в начале XIX века, берега этого излюбленного столичными повесами места для философических и амурных променадов.
Но мы были людьми другой эпохи. Путаные прогулки наши проходили на фоне тупо прямолинейного движения. То и дело из-под Ушаковского моста стремительно выстреливали прямые и длинные «академички», двойки, шестерки – и, натянутые, как струны, вперегонки уносились к заливу, расталкивая последние льдины, оставляя сбоку неосвещенные штористые окна Правительственной дачи, той самой загадочной резиденции К-1, где, по слухам, живывали и обученный фортепьянным экзерсисам кровосос Жданов, и простецкий живчик Хрущев, и древний Брежнев во дни их недолгих наездов в бывший город Ленина.
В то время Ленинград был буддистской столицей империи, и нас, как магнитом притягивал к себе заброшенный буддистский храм[234], где по иронии судьбы располагалась лаборатория по вивисекции Зоологического института. Вахтер за пачку сигарет пускал нас в святилище науки. Кроме него, я никогда там никаких других людей не видел. Когда работали вивисекторы, оставалось загадкой. Но они работали. В алтаре, расписанном облупившимися мандалами, гудели холодильные шкафы, где хранились, по словам сторожа, расчлененные тела животных – тех самых священных ланей и обезьян, чьи позолоченные изображения украшали храмовый фасад.
Вполне могло случиться так, что когда я долго разглядывал эти фигуры, помещенные по обе стороны от символического Колеса Сансары, ко мне обращается некто, весь состоящий из острых углов, но двигавшийся плавно и упруго, как кошка, принявшая человеческий облик: «Вы знаете, что здесь стояла золотая статуя Будды?» Я не знал. «Она исчезла в 30-е годы. Подозреваю, что ее зарыли где-то здесь, за оградой, не хотите присоединиться к поискам?» Незнакомец представился бы Сэнди Конрадом, а я был бы горд, что познакомился с легендарным Сашей Кондратовым, поэтом, знатоком тибетского языка, сильным йогом и практикующим поклонником Генри Миллера. Его стихи до сих пор не изданы, хотя многое из того, что спустя четверть века рискнули проделать московские концептуалисты, с блеском опробовано и отброшено Кондратовым еще в конце замшелых 50-х. Он занимался расчленением традиционных литературных жанров, вивисекцией словесных форм с методичностью естествоиспытателя, озабоченного поисками физического вместилища души, соединяя клондайкскую романтику с психоделическими практиками тибетских монахов.
На самом деле мы познакомились с ним позже, в начале 70-х, но первый же разговор действительно коснулся Золотого Будды[235] и оскверненных храмовых помещений. Мы разговаривали так, словно встретились десятилетием раньше у ограды буддистского храма, а потом часами бродили вокруг виллы Половцова[236] и вдоль Приморского шоссе, и Сэнди в обычной своей ернической манере, с легкостью необыкновенной посвящал меня в сокровенные тайны ламаистской эзотерики. Мы говорили бы, наверное, о священных животных, о цепи перерождений, о конце Калиюги[237], а с Крестовского острова доносилась бы духовая воскресная музыка, гремел искаженный репродуктором голос вселенского массовика-затейника. Народ развлекался.
Но мощнее, чем гул далекого праздника, гремели из-за речки соловьиные трели. Это были настоящие, а не механические соловьи. Саша Кондратов умер несколько лет назад. Гроб с его телом, в окружении казаков и последних ленинградских мистиков, стоял в бывшей бильярдной Союза писателей, откуда-то из далекого гардероба слабо слышалось радио, неуместный искусственный писк ностальгического «Танго соловья», мелодии, популярной лет 30–40 назад.
Первого своего соловья я услышал как раз рядом с Черной речкой, до того имея лишь книжное, весьма смутное представление об этой мифологической птице. Мы пили обычный тридцать третий портвейн в крошечной, прокуренной и вечно полутемной комнатке Лены Шварц, полной дефицитных книг, сюрреалистических видений и одухотворенной буквенной пыли. Миниатюрная шестнадцатилетняя поэтесса, убежденная, будто жить ей осталось не больше года, а за это время она просто-таки обязана создать нечто настолько гениальное, чтобы солнце русской поэзии навсегда померкло и скукожилось, не выносила яркого света и распахнутых окон. Но в помещении было так душно, что окошко все равно пришлось чуть приотворить, правда, плотно прикрывши щель темно-зеленой занавеской. И тотчас в образовавшуюся щелку хлынула неестественно громкая соловьиная трель, заглушая бисерный визионерский пассаж поэтессы о крохотных, размером меньше спичечной головки, бесах (прямо по Якову Беме), которых она намедни видела в ванной, у зеркала.
Невидимый соловей за окном казался огромным и всамделишным, не в пример книжным бесам. Он заставил себя слушать. Это было что-то вроде урока практической поэтики, и много позже в стихах Елены Шварц, написанных где-то в начале 70-х, я уловил отголосок той давней соловьиной атаки:
Соловей засвистал и защелкал —
Как банально начало, но я не к тому.
Хотя голосовой алмазною