Шрифт:
Закладка:
– Что ей от меня надо? За что она меня? Я же ничего ей не сделала!
А Люба ей:
– Вы зачем к нам пришли?! Зачем утопили землю нашу в крови?
– Богом клянусь, я ничего не делала, не убивала!
– А знала! Все вы знали!
– Что я могла сделать?
Одним словом, оттащила я Любу, не дала убить ту немку. Завалилась вместе с ней на землю, держу, пока она трепыхается у меня в руках, жду, когда прорвет и все выйдет. Прорвало ее так, что во всей округе слышали, – и мат благой, и слезы, и вся боль, какую только можешь себе представить, за жизнь свою поруганную. Все разом вышло.
Немка-то та самая обыкновенная была, не на должности даже, обычная городская. Просто попалась Любе под руку, когда надо было излить всю ярость и боль на кого-то виноватого. Теперь-то уже можно было.
Через время успокоилась, обмякла, без сил лежала рядом, еле дышала, но бормотала: “Убью, убью”. А я ей: если мы их всех теперь убьем, разве будем правы? Разве ж можно с этого новую жизнь начинать?
Люба на меня долго смотрела, с тошнотой во взгляде. Знаешь, как это, Валенька? Когда тошнит от самой жизни, которую живешь сейчас. И всю ее изрыгнуть хочется, потому как не дар это Божий, а проклятие, да сил ни на что более нет, не то что жизнь эту прекратить. А потом говорит мне: “А может, только с этого и нужно ее начинать? Чтоб можно было дальше идти и не просыпаться по ночам в ужасе, что вдруг они снова соберутся с силами и повторят”. Обняла я ее, прижала к себе, говорю: “Всех, кто может сотворить такое еще раз, не перебьешь. Много их… Вся земля, почитай”.
На следующий день встретили других женщин из Биркенау. Молча они к нам подошли. Молча поделились друг с другом едой, какую успели урвать. Долго не разговаривали. Радоваться будущему страшно было, вспоминать прошлое – еще страшнее. А об чем тогда говорить? Вот и молчали.
У Любы первой схлынуло. Заговорила:
– Столько лет мечтала о свободе, вот она, бери, а я вдруг застеснялась, как ребенок малый, которому конфету протянули, – и хочется, и боязно, вдруг заругают. От радости скакать надо, но так тошно на душе, что удавиться впору. Ничего не хочется, ни света белого видеть, ни людей, которые жили тут себе спокойно, пока мы там были…
И всех тут разом прорвало. Полилось:
– То-то и оно. Куда мне идти? В то место, которое я звала домом? Так туда в грязных сапогах зашли и насильно меня увезли, там застрелили моего отца, оттуда на смерть увезли мать и брата. А те, кого мы называли соседями, стояли и смотрели на это. Грузовик, в который нас запихнули, еще не успел выехать со двора, а они уже тащили из дома нашу посуду и занавеси и дрались за мамкину шубу.
– Добрый народ кричал нам с сестрой вслед: “Наконец-то честно поработаете, еврейские шлюхи!” Разве будут теперь нас рады видеть там? Всегда мы будем для них живым укором.
– Много где так было, что ж теперь… Все были запуганы, а то, что разворовывали… им с этим жить.
– Я помню, как мы с мамой – как крысы – шныряли по ночам через кордоны, только бы выбраться, спастись! А на нас устраивали облавы и отправляли обратно к немецкой границе. Помню, никогда не забуду.
– Другое надо помнить. А то забудь. Все натворили дел в эти годы – и хорошие, и плохие, – на несколько жизней вперед хватит. Закончился кошмар.
– Для меня он только начинается, – смотрели на меня пустые глаза Анны, – самое дорогое там осталось.
– У всех там кто-то остался, не родные, так честь и вера в человека. Но надо идти дальше, Анна.
– А у меня и мать, и сестра, и честь. За кубик маргарина продавалась. Возьмет ли кто теперь такую? Разве смоется когда-нибудь эта грязь с меня?
– Чистее всех святых ты, Ноэли. Все мы там дочиста умылись слезами, пеплом утерлись досуха. Говорю тебе, нет чище тебя на белом свете.
– Крала пайку у соседки, а сама знала наверняка, что не жилец она без хлеба. Стоило оно – такой-то ценой?
– Сколько паек ты взяла, Мария, верни теперь в два раза больше людям вокруг. И все равно чувствуй себя всегда должной.
– Да кто не тронется умом от всего этого?
– Кто не тронется, тому и зачинать новый мир.
– А за старый с кого спросить?
– Со всех жизнь спросит. И с нас спросит.
– За что ж с нас спрашивать? Страдали так, как не выдумали еще люди.
– За то и спросит, что страдали. А человек для другого создан…
Так мы говорили, женщины Биркенау.
А везде меж тем жизнь зачиналась. Кругом и русские стоянки были, и английские, и французские, и американцев даже видала. Лагеря разбивали прямо под открытым небом, загорали, играли в карты, в домино, на гармони, пили, брились, варили супы-похлебки, письма писали. Один раз глядим: немцев пленных ведут и среди этих морд мелькнула знакомая харя. Вовек не забуду, охранник Вагнер, мразь. До войны знаешь, кем был, Валенька? Мельником. Ох как хотелось попросить наших солдатиков вытащить его из колонны и нам отдать. И другие то же думают, по глазам вижу. Да Аннушка все же сказала:
– Пусть судят суды. А иначе будем не меньше ихнего зверями.
Оно и верно. На наших руках крови нет, благодарю за то Бога, и ты, Валенька, благодари Его. Или во что ты там веруешь, а хоть бы и ни во что, тогда хоть