Шрифт:
Закладка:
— Жаль, что ты не оценил, — Любош отзывается не менее светским тоном.
Переключается на меня, обращаясь исключительно и подчеркнуто ко мне:
— Квета, на…
— Так ты уже уходишь, да? Или я ошибаюсь? — Дим перебивает, уточняет и заботливо, и обеспокоенно.
И мой дорогой друг осекается, выпрямляется больше обычного, по струнке, соглашается сухо скрипучим голосом:
— Ухожу.
— Тогда хорошего вечера, был рад встрече, — Дим показное дружелюбие излучает.
Хмыкает приглушенно над моей головой, когда Любош ограничивается совсем не дружелюбным сверканием глаз, удаляется молча. Оставляет меня наедине с Димом, которому что сказать я не знаю, поэтому, повернувшись, разглядываю его молча.
Думаю, что разговоров я сегодня больше не вынесу.
Как и нотаций.
Порицаний, претензий, обвинений и всего прочего заслуженного, что высказать мне Дим, должно быть, хочет ничуть не меньше, чем Любош.
— Пойдем в номер, Север, — Дим зовет негромко, сбрасывает показное благодушие, и настоящее раздражение прорывается, — надо поговорить.
Надо очень.
Ибо взгляд у него жёсткий и тяжёлый, не располагающий к возражениям и спорам, которые я, проявляя редкое благоразумие, оставляю при себе, даю увести себя к лестнице. Не вырываю локоть, а Дим не отпускает, держит крепко, будто боится, что сбегу.
И в свой номер, открывая дверь, он меня впихивает.
Кидает вслед:
— Герберта убили.
— Что? — я переспрашиваю.
Поворачиваюсь, пролетая по инерции почти до середины комнаты, к нему. И удивляться излишне, но, пожалуй, я весь день всё-таки надеялась, что единственной жертвой пожара окажется не пан Герберт.
Не задумывалась об этом старательно.
— Твоего пана Герберта пытали, потом задушили, а тело облили бензином и подожгли. Правда, не совсем удачно, удалось опознать и найти следы, — Дим говорит равнодушно, подходит неторопливо.
Надвигается, гипнотизируя взглядом, под которым пошевелиться я не могу и в котором ничего доброго и хорошего не осталось и близко. И не верится, что пять минут назад рядом с ним мне было спокойно.
Сейчас же это он спокоен, невозмутим до моего ледяного ужаса, что сковывает и замораживает. И говорит Дим безмятежно, умещает всю ярость в глазах, в которые мне первый раз в жизни страшно смотреть.
Не верится, что Дим может быть вот таким.
Взбешенным.
Даже когда я согласилась покататься и покружиться, сидя на машине и держась за антикрыло, он орал, срываясь на мат, а не говорил столь безучастно. Даже когда в Сахаре вытаскивал с водительского сидения джипа, он не смотрел настолько зло.
— И я не стану рассказывать, что успел представить и надумать за эти четырнадцать часов, — Дим выговаривает медленно, словно взвешивая каждое бьющее наотмашь слово, — пока тебя не было и ты не отвечала на звонки.
— Не станешь, — я соглашаюсь, улыбаюсь по такой хорошей, приобретенной за день, привычке из вредности и ещё из враз закипевшей злости, потому что не ему мне говорить что-то, я тоже представила и надумала много за те минуты, что он был в этом чёртовом доме. — Попрыгуньи Стрекозы всегда так делают, помнишь? И я не обязана была отвечать и отчитываться тебе, так ведь?
— Так, — теперь, мешкая, соглашается он. — Ответы и отчёты предоставляй друзьям и Любошу, Север. Я не требую.
И даже не просит.
Ибо… кто мы друг другу?
— Конечно, — очередь подтверждать возвращается ко мне.
И ненавистную улыбку с каждым ударом застучавшего в висках пульса удерживать всё сложнее, но я справлюсь.
Не отступлюсь.
Пусть физически больно стоять так близко, так… остро и напряженно, так знакомо и забыто одновременно, так нервно и оголено, когда ещё не касаешься, но ощущаешь, когда не вжимаешься, но чувствуешь.
Жар.
И запах сигаретного дыма.
Мыло и его собственный запах, который я узнаю из тысячи с закрытыми глазами и который забрать для жизни необходимо себе, потому что без него, запаха, даже дышать получается не так и не полностью.
Почти дежавю, я знаю.
Так стоять… ошибочно.
— Откуда ты узнал про Герберта? — я шепчу в его губы.
Спрашиваю, глядя в глаза, пока спросить ещё могу.
Пока думаю.
Пока миллионную ошибку, после которой будет непонятно: как жить дальше, в своей бестолковой стрекозьей жизни в миллионный раз не совершаю.
— Бэлла… сказала, — Дим отвечает с паузами.
Отступает.
Отходит к окну, на подоконнике которого в переполненной пепельнице тлеет окурок. И новую папиросу он сосредоточенно вытряхивает.
— Я позвонил Андрею, он же у нас стажировался в Праге, — Дим, прислонившись к подоконнику, рассказывает чуть нервно, щёлкает зажигалкой. — Попросил помочь найти кого-то, Ондра Бэлле позвонил. Оказалось, она здесь работает, полгода как. Бэлла — бывша…
— Я помню, — рукой я машу не менее нервно, напоминаю, затирая искрящуюся неловкость, вот только на другую неловкость сама и напарываюсь. — Мы общались.
Когда-то.
Давно и невзаправду.
Прошло время, утекло, когда это было, выходило легко и весело, без неловких пауз и случайно встретившихся взглядов. Тогда, в той прошлой жизни, я учила Андрея чешскому, сочиняла, втайне завидуя и подначивая вслух, вместе с ним письма для Бэллы.
На бумаге.
Кто в наш век пишет такие письма?
Я смеялась, а Андрей грозился меня утопить во Влтаве, если нашу с ним страшную тайну о цинике, который строчит любовные письма, кому-то я выдам.
— Да… — Дим соглашается, спотыкается, затягивается, рассматривая меня сквозь выдохнутый дым и запрокинув голову, переводит, к счастью, тему иль точнее возвращается, к насущному. — Я попытался разузнать про нашего пана, пообщался с соседкой. Герберт был научным сотрудником в местном музее. Местный — это, как я понял, Северо-чешский.
— Мы сегодня там были, — я киваю согласно.
Прикусываю язык, потому что, судя по косому взгляду, мне именно это и следует сделать да посильнее.
И лишний раз не напоминать.
— Если верить соседке, то пан Герберт был слегка не в себе. Носился с Вальберштайнами, что тут когда-то жили, доказывал уникальность их рода. Правда, в чём уникальность толком не объяснял. Одно время даже требовал устроить реконструкцию их замка, от которого два булыжника, поросшие травой, остались. Потом его, видимо, попустило, согласился ограничиться выставкой и носился уже с ней. Даже помощником в этом деле обзавелся.
— Но куклу он мне отдал Альжбеты из рода Рудгардов, — я тяну задумчиво.
Пытаюсь связать, вот только ничего у меня не связывается.
И общего не находятся.
— Именно, — Дим хмыкает, тушит папиросу, отталкивается от подоконника, и к столу, на котором разложен ворох бумаг и которые я замечаю только сейчас, он подходит. — И записи у него были Альжбеты, а не кого-то из Вальберштайнов.
— Что? — второй раз за вечер я вопрошаю дятлом.
Моргаю.
Сажусь не глядя на кровать, потому что для одного