Шрифт:
Закладка:
Я хочу уехать к маме.
Осталось только решиться и сказать, перебить её смех и рассказы о Григе — в честь Эдварда Грига, помнишь такого? — которому уже пять месяцев, у него паспорт и порода акита-ину. Одна из древнейших пород собак.
Хатико тоже был этой породы, ты знаешь?
— Григ по верности, как Хатико, лучше его, — мама… щебечет, почему-то подбирается именно такое слово, характеризует, — Аои, наша домработница, мне уже два десятка коротких видяшек скинула, как Григ грустит и ждет меня у дверей. Я даже позвонила и попросила поднести ему, сказала, что уже завтра утром буду дома.
— Завтра?
— Да, — мама кивает, роется в своей сумке, чтобы кошелек найти и расплатиться, так как с едой мы покончили, и прогуляться по центру она предложила, попросила показать ей что нового в городе появилось и изменилось. — У меня рейс в семь вечера сегодня.
— Сегодня, — я повторяю растерянно.
Ошарашенно.
Будто меня ударили.
Кроссом, который в голову, со всей силы, точно в цель, до звона в ушах и черноты перед глазами.
— Ты чего, Дима? — мама замирает, перестает искать кошелек.
Смотрит удивленно.
— Н-ничего, — я выговариваю.
Не говорю под её сияющим взглядом про то, чтобы к себе она меня забрала. Язык, враз ставший неповоротливым, не даёт. И всю нашу прогулку я думаю мучительно сквозь звон, от которого мысли разбегаются, и отвечаю я маме невпопад.
Так, что она в конце концов смеется, качает головой, и слепящее солнце, выглянувшее из-за тёмно-серого облака, заискрило в маминых рыжих волосах, сделало их горящим золотом, согрело меня.
Пусть холода до этого я и не ощущал.
— Дима, завязывай с боксом. Он, кажется, всё ж отбивает мозги.
Не отбивает.
Но между спортом и учебой я уже выбрал учебу, но про это я тоже не говорю, только киваю с неловкой улыбкой, провожаю маму до такси. И в лоб, как и восемь лет назад, она меня целует, взъерошивает на прощание волосы.
— Будь умницей, Дима. И привет отцу.
Не передам, потому что в квартире, когда я возвращаюсь, никого нет. И решение, окончательное и верное, я принимаю в этой оглушительной разбавленной лишь гудением холодильника тишине. Скидываю без разбора вещи в рюкзак, беру деньги гестапо, которые в шкатулку она на днях сунула.
Ничего.
Отец ей ещё даст.
А мне надо на такси, потому что ждать автобус некогда. Часы отбивают четыре, когда из квартиры я вылетаю, сбегаю, громыхая ботинками, вниз, не дожидаясь лифта. И теперь время в противовес утру летит, мчит быстрее, чем водитель, которого я мысленно все одно подгоняю.
Ну!
Я так и не сказал маме, не попросил забрать с собой. И, наверное, можно было не скидывать вещи — зачем я их взял? — так сразу мы с ней не улетим, в квартиру отца возвращаться придется, хотя бы за документами.
Потому что футболку я бросил, а тот же полис нет.
Полный идиот.
Которому опоздать нельзя и пропустить маму в огромном, кишащем людьми, аэропорту нельзя. И в стеклянное здание я забегаю, оглядываюсь по сторонам, ищу взглядом рыжие волосы.
Мама яркая, я точно её замечу.
Её нельзя не заметить.
— Мама! — я кричу.
Прорываюсь в самую толпу, хватаю за плечо маму, чтобы… извиниться, ибо не мама. И ребенок, держащий за руку женщину, смотрит на меня удивленно.
Не моя мама.
Прости, ребёнок.
Мне просто очень надо найти мою маму, пока она не улетела, пока не стало, что до нашей следующей встречи снова целых полгода или год, которые жить мне придется с невыносимым гестапо в юбке и её чудовищем.
Ненавижу их.
— Дима? — мама окликает меня сама.
Оказывается за спиной, и вопрошает, когда я оборачиваюсь и придерживаю рюкзак, она изумленно:
— Что ты тут делаешь?
— Я с тобой, — я сообщаю, пошатываюсь, потому что оказываемся мы как-то враз в толпе и меня пихают, но я все равно продолжаю, говорю поспешно. — Забери меня жить к себе. Я буду помогать тебе с Григом и готовить, я умею. Я не хочу больше жить с отцом и его немкой, мам.
Им я не нужен, у них и так всё прекрасно, свою заботу и волнение за меня они только играют, особенно гестапо в юбке.
Чужие дети своими не становятся.
Их не любят, о них не заботятся, за них не волнуются и не радуются искренне, я не маленький, я всё это понимаю.
Она просто набивает себе цену перед отцом, вобла немецкая.
Гестапо в юбке.
— Дима, — мама заговаривает словно нехотя, хмурится, покачивается, потому что ее тоже толкают, и она морщится, хватает неожиданно сильно меня за руку, тащит, как маленького ребенка, к панорамному окну, где почти никого. — Дима, ты явно что-то понял не так, неправильно.
— Ты о чём? — теперь хмурюсь я.
В самом деле, не понимаю.
Только я не понимаю в целом: что она хочет мне сказать?
— О том, что я не могу взять тебя с собой, — мама поясняет терпеливо, как точно неразумному ребенку.
Вздыхает.
Глядит, отпуская мою руку, по сторонам, и ручку ярко-красного чемодана она сжимает крепко, до побелевших пальцев.
— С кем ты приехал?
— Что? — я переспрашиваю, теряюсь… окончательно, отвечаю торопливо, чтоб уж совсем дауном она меня не посчитала, не решила, что боксом я себе мозги в самом деле отбил. — Я на такси, один. И я понимаю, что прямо сейчас улететь не получится, я знаю, что билеты надо заранее покупать.
— Дима…
— И мои документы, ещё школа, — я чащу, словно перенимаю ее манеру говорить, боюсь… не успеть, хотя мне уже некуда опаздывать, маму я нашел, — да и отцу сказать, что я решил к тебе, конечно, надо. Но ты же сможешь задержаться на неделю или две?
— Дима, — мама выговаривает медленно, растерянно и, словно бы, раздраженно. — Ты… тебе лучше остаться с отцом.
— Думаешь, он не разрешит? — я спрашиваю отчаянно.
Злюсь сразу.
Конечно, он может!
Он… он просто из вредности скажет, что нет. Из-за обиды, что мама от него ушла, хотя теперь я маму понимаю, очень хорошо понимаю, с ним невозможно, только сухопарая вобла немецкая и может жить.
— Мам, я уговорю его. И ты ему скажешь…
— Дима! — мама говорит громко, резко, обрывает меня, чтобы сказать самой. — Ты никуда не поедешь, потому что… потому что я не готова тебя забрать.
— Почему?
Вопрос получается глупым, каким-то детским.
А мама отводит взгляд.