Шрифт:
Закладка:
Вот на какие мысли наводит меня Хамитический Нос.
Данте и Достоевский
(Новая книга о Достоевском А. А. Кашиной-Евреиновой)
А. А. Кашина-Евреинова написала книгу о Достоевском, представляющую живой интерес для современного читателя. Сексуальные темы в применении к вопросам литературного характера давно уже поставлены на очередь современной мыслью, как я имел несколько лет тому назад случай отметить это в предисловии к гениальной книге Вейнингера «Пол и характер», вышедшей в русском переводе под моей редакцией. Здесь я разрешу себе сделать маленькое отступление. Книга Вейнингера ещё не появилась в печати в Германии, когда моё исследование о Леонардо да Винчи стало известно в немецкой литературе. Этим я особенно был обязан двум немецким литераторам: знакомому и русским журнальным кругам Петрограда публицисту и переводчику Иозефу Мельнику и прославленной Лу Андреас Салома, другу и первому биографу Ницще. В немецких реляциях на тему моей книги указывалось на то, что я строю характеристику Леонардо да Винчи на идее бисексуальности представленных им художественно-живописных типов. Бисексуален «Иоанн Креститель», бисексуален «Вакх» в его трактовке. Тогдашней русской читающей публике мысль моя показалась сумбурной и даже парадоксальной. Но возможно допустить, что она затронула за живое Вейнингера, судя по эмфатическим похвалам, которые он внес в статью обо мне, напечатанную Иозефом Мельником в журнале, выходящем под его редакцией. Этими похвалами он заменил более скромные эпитеты, принадлежавшие его сотруднику. По выходе же в свет книги Вейнингера мне стала понятна преувеличенная горячесть его похвал. Он тоже строит свой анализ сексуального вопроса на понятии бисексуальности.
Переходя теперь к прекрасной книге А. А. Кашиной-Евреиновой я должен сказать, что автор интересуется сексуальной проблемой, в её космической глубине, применительно к искусству Достоевского, к творчеству человека вообще. Пронзительным глазом интеллигентной женщины она проникает в детали биографии, чтобы с эмпирическим материалом в руках защитить свою теорему о том, что Достоевский – весь пол, весь сексуальный пожар, что всё его творчество – израсходованный фонд эротических жизненных бурь. Его треножник своими основаниями стоит на горящих углях половой фантазии.
В таком гипостазировании сексуального мотива заключается несомненно неизбежное преувеличение. Оно бросается особенно в глаза, когда талантливый критик – ещё не выписавшийся, ещё только что взявший в руку перо, ещё не нашедший для себя подходящего и завершенного словесного наряда – подходит к таким темам, как Зосима в «Братьях Карамазовых». Всё, что не отсвечивает красками пола, представляется ему бесцветным и ничтожным. Универсальная премудрость византийско-русского отшельника облекается для него в непроницаемые туманы, в которых автор не может различить настоящих перлов и адамантов первоосновных философских прозрений. Зосима произносит слова, которые украсили бы собою общечеловеческую библию, когда, например, он говорит о трансцендентальных семенах, посеянных в этом мире, и о том, что всякое бытие на земле живо только своим касанием мирам иным. Конечно, Зосима не художественная фигура, если подойти к нему с мерилом чистого искусства. Но ведь то же самое проходится сказать о тех фигурах, которые так привлекли автора пожаром страстей. Это тоже фигуры не художественные в аполлиническом смысле слова, а фигуры совсем иного порядка. Достоевский ставит их перед глазами, не беспокоясь ни о каких эстетических законах, а исключительно с тем, чтобы путем романического эксперимента вырвать из человеческого хаоса некую новую светлую и гиперборейскую правду. Сексуальность горела в его душе неукротимым пламенем, но при свете этого зарева мы видим его всё время коленопреклоненным перед зиждительно солнечными правдами миров иных. Он метался в ней, создавая образы Карамазовых, и разрывал её на части, чтобы в брачной одежде войти в трансцендентное царство.
Тут Достоевский стоит на одном пути со всеми великими гениями мира. Его изгнанническая близость к Данте трогает до слез. Он знал ад и каторгу жизни, знал на собственном горьком опыте, как тяжелы ступени чужих лестниц в заботе о хлебе насущном. Но всего больше роднит его с флорентийским изгнанником стремление к раю сквозь ад и чистилище земли. Фигуры Достоевского, всё его романическое inferno, отличаются огненною живописью. Но живописные краски бледнеют на мечтательных берегах Чистилища и уже только музыкой звучат в далеком нуменальном Рае. Это не деградирование таланта, не ослабевание его вдали от почвы, от реальной земли, но вечное возрастание духа в его чистейших парениях к истине. Как плодоносно сопоставление Достоевского с Данте. С изумлением сокрушаюсь о том, что в своей книге о Достоевском, куда я поместил весь пафос моих молодых исканий, я мог не отметить чудесной параллели, на которой я не перестану отныне настаивать.
Как и Данте, Достоевский повсюду духовен, повсюду интеллектуален, даже и в те моменты жизни и творчества, когда он кажется весь спутанным сладострастными туманами жестокости. Оттого он так труден для чтения и не всем открывается в своих чистых глубинах. Инфернальность пугает и раздражает, а неба за грозовыми тучами и зловещими туманами как будто и не видать. Во всяком случае, искусство Достоевского далеко от философии Шопенгауэра, с которою сближает его Кашина-Евреинова. Достоевский глубже Шопенгауэра. Он видит не только волю, как мир и представление, как ризу половых аффектов, но и волю – апперцепцию, насквозь духовную, где всё сексуальное, всё феноменальное, все пестрые ковры реального бытия преодолены окончательно и представлены в своей символичности. Без этой апперцептивной силы Достоевский был бы одним из самых талантливых бульварных романистов и не мог бы спорить с Л. Толстым за пальму первенства в русской литературе.
Говорю и пишу всё это в аспекте того героического духа, монолитного и завершенного, который проходит светлою струею через бурные молвы творчества обоих гениев мировой литературы. Если под построениями отвлеченной мысли искать расово-этнические мотивы, то мы могли бы дух этот, всегда чистый и благородный, всегда тяготеющий к бытию и самооутверждению, назвать аполлиническим и гиперборейским. Именно по отношению к нему сексуальность и является