Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Классика » Проза - Виктор Борисович Кривулин

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 90
Перейти на страницу:
отвечайте, что зеленая. Он только и ждет, чтобы ему так ответили. Сядет в позу лотос и будет повторять: „Трава – зеленая“, „трава – зеленая“, – пока вы над собой контроля не потеряете. Они это называют медитацией, а по-моему, просто дурят голову». Кто такие «они», оставалось неясным. Понятно только, что не «мы».

«Мы» образца 1963–1964 годов сложились на общекурсовых лекциях в длиннющей 31-й аудитории. Лева Васильев[177], Жора Антощенко и я всегда садились рядом, в заднем ряду. Под монотонную, глуховатую отчитку слепого доцента с кафедры истории КПСС (кто-то утверждал, что и нос у него картонный) мы в течение 100 минут сдвоенной лекции дважды в неделю предавались коллективному словесному пиршеству. Строфа за строфой складывался бесконечный Гаврила, занявший несколько общих тетрадей в клетку своим служением то на границе, то в КГБ, то хлебопеком (после хрущевского неурожая-63, когда из студенческой столовой исчез бесплатный хлеб), то лингвистом-профессором в школе для дураков, – и все с использованием сложнейших строфико-метрических форм, от онегинской строфы до классической касыды, не говоря уж о таких пустяках, как багдадский аруз, рондо, вилланель или триолет, опошленный некогда Северяниным. Я думаю, примерно в таком же стиле развлекались студенты еще в XIII веке. Итог коллективной «Гаврилиаде» подвела рифма, изобретенная Жорой Антощенко – она соединила в себе все возможные и невозможные способы рифмовки: ассонанс, консонанс, диссонанс, приблизительную составную и точную гипердактилическую рифмы одновременно. «…Эдита Пьеха? – Иди ты на…!» Финал, достойный пера гения. Или гения пера. В любом случае Набоков бы осудил стечение родительных падежей. Но «Дара» в ту пору не читал никто, кроме Алены Басиловой[178] в Москве, а она еще не вышла замуж за Леню Губанова и была нам совершенно неизвестна. Леву Васильева любили все, а он любил Вагинова и летал по коридору с пудовым, набитым книгами портфелем, с рассеянной полуулыбкой, так что никогда нельзя было точно угадать, к чему относится виновато-игривое выражение его лица: то ли к стерве-немке Рединой, не ставящей зачета, то ли к моей плохо застегнутой ширинке, то ли к какому-то особенно вкусному месту в «Содоме и Гоморре». Его улыбка могла значить и то, что Лева уже выпил свое пиво в «академичке», и то, что он еще только блаженно предвкушает горьковатый пивной кайф. Он всю жизнь так прожил, не меняя выражения на лице. О его стихах хорошо и тепло написал Топоров[179] в «Поздних петербуржцах», хотя студент Лев Васильев вряд ли подозревал о присутствии среди многочисленных филфаковских стихотворцев будущего известного критика и переводчика. Лева болел туберкулезом, в детстве у него вырезали легкое, и любая ссадина, или царапина, или сигаретный ожог на коже заживали моментально: по его словам, «внутри все так сгнило, что пусть хоть шкурка целой остается».

Наверно, каверны и спайки

от щедрого ветра в груди.

Но рано еще мне фуфайку

и койку и общую пайку

и брать на учет погоди.

В огне площадного румянца

мы празднуем с листьями танцы,

с камнями ведем хоровод —

испанцы и венецианцы

гиперборейских широт

Мы чествуем плавленый воздух

и пестуем черствый кирпич.

О мальчик, на пире подзвездном

ты нашу смертельную дозу,

не бойся, втройне увеличь!..

И доза увеличивалась – вдвойне, втройне, а далее многократно. После университета – черный книжный рынок, на Левином горизонте появляется легендарный и зловещий Ярослав Владимирович, холеный хозяин подпольного антикварно-книжного бизнеса. Поначалу – вкус к раритетам и привкус редкого армянского коньяка, позже – ежедневное многочасовое топтание во дворах вокруг магазина «Букинист», с постоянной опасливой оглядочкой, с нестираемой виноватой улыбкой. Вместо коньяка дешевый портвейн, доза увеличивается с каждым годом, но иногда появляются стихи, хотя все реже и реже. Завидя издали кого-нибудь из старых университетских приятелей, Лева все чаще принужден был гасить первый порыв и уже не бросался навстречу, но переходил на другую сторону улицы, старался затеряться в толпе. Он умирал страшно, в апреле 1997-го. Лицо обветрилось и высохло до костей, почернело. Ноги отнялись, голос – тоже. Последние годы он прожил без паспорта, без средств к существованию, из крохотной каморки в коммуналке его выселили еще накануне перестройки. Человека с именем Лев Викторович Васильев, 1943 года рождения, трижды разведен, русский, без определенного места жительства, юридически не существовало. По крайней мере, когда друзья попытались каким-то образом помочь ему вернуться в прежнее жилье и начали хлопотать насчет пенсии, выяснилось: нет никаких бумаг, хоть как-то подтверждающих его номинальное гражданское бытие. Бытие же физическое истончилось до прозрачности – пергаментной прозрачности машинописного листа со слепой копией стихотворного текста. На листе отчетливо пропечатались лишь знаки препинания, последние следы голоса, отходящего в небытие, в небесную область, где господствует, возносясь над Петербургом, золоченый и беззвучный «Ъ».

1997

Ленинградский дом как почва бездомности[180]

Дом. Слово, почти начисто лишенное тепла для нас, кто рос в послевоенном Ленинграде. Звук этого слова более всего был похож на басовитый лай гаубицы – так бухала тяжелая резная дверь с тугой, доисторически-медной пружиной, впуская в парадный подъезд клубы морозного пара с проспекта. Новенькая эмалированная табличка, варварски, с помощью ржавых болтов, раскрошившая до дыр старинную панель мореного дуба: «Граждане! Берегите тепло, закрывайте дверь». Всегда холодная парадная лестница, здесь прошла бóльшая, наверное, и самая романтическая часть моего отрочества и юности. «Дом» – это прежде всего вертикаль, альпийское восхождение, переход из мира внешнего, мира «ничейного» в мир собственно «наш»; не «мой» мир лично, именно «наш».

Подворотня-подъезд-лестница, пред-дверие частной жизни, сюда все и выплескивалось – квартирные скандалы изнутри, гудки автомобилей и скрежет трамвая снаружи. Одна и та же лестница пронизывала несколько миров, на нижних маршах ее – запах мочи и кислой капусты, следы стертого линолеума, зияющие лакуны в чугунном цветнике перил, лишенных начального завитка и частично, в самом низу, – деревянного поручня. Зато на верхних уровнях, куда доходило гораздо меньше народу, – прежняя роскошь почти в неприкосновенности: фрагмент витража лейпцигской работы, надраенные металлические штыри, и как новенький – резиновый лестничный ковер с меандром по краям. И запах одеколона «Гвоздика» – единственного известного тогда средства от комаров.

Высокие запыленные окна с низкими и очень широкими подоконниками. Юнцы в лестничной полутьме на подоконниках, в тяжелых негнущихся пальто, но полулежа, как участники платонического симпозиума, пили портвейн, вели многочасовые разговоры, толкуя какое-либо темное место из пастернаковского перевода «Классической вальпургиевой ночи»,

1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 90
Перейти на страницу: