Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Классика » Проза - Виктор Борисович Кривулин

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 41 42 43 44 45 46 47 48 49 ... 90
Перейти на страницу:
(после 61 года пятнадцатикопеечные) албанские сигареты «Бутринти» и громко читали друг другу стихи собственного сочинения, похожие и на свежеотрытого Гумилева, и на недохороненного Пушкина.

Итак, осенью шестидесятого я как-то незаметно из «любителей зарубежной словесности» переместился на ступеньку выше, вознесся в круг «творческих» и уже не только не стеснялся своей писанины, но с нарастающим интересом приглядывался к подростковой литературной жизни, пародийно копирующей борьбу стилей и направлений во взрослой литературе. У нас уже тогда обозначились свои конформисты, любимцы преп-состава, и свое подполье, «черная кость». Миша Гурвич[173] считался самым перспективным с точки зрения профессиональной будущности. Его всегда ставили в пример и выпускали первым на публичных чтениях. Он, несмотря на повышенную прыщавость, версифицировал как взрослый, грамотно, понятно и прочувствованно. Кое-кто из дам, ведущих занятия с юными поэтами, был неравнодушен к Славику Василькову[174], красивому и загадочному, «как Дориан Грей» (слова Анны Ахматовой, вероятно подлинные, поскольку были переданы через Лену Рабинович на следующий же день после нашего визита к стареющей Дидоне русского модерна). «Дворцовские» стихи Василькова до сих пор всплывают у меня в памяти, но он сейчас известен как крупнейший в стране индолог, переводчик «Махабхараты» и вряд ли сам вспоминает замечательные юношеские опыты. Да и «конформистом» его нельзя было назвать – на симпатии педагогов он отвечал печоринским презрением, прислушиваясь к мнению лишь одного человека – Оси Аскатского. Тот присутствовал при Славе, как Мариенгоф при Есенине или Николай Раевский при Пушкине. Умный, циничный, ранимый и внешне самоуверенный очкарик, периодически промывавший всем нам мозги, Аскатский жил с теткой, которую боялся панически. Ничего и никого другого, казалось, он не способен бояться.

Его родители похоронены были на еврейском Преображенском кладбище, туда ходил один-единственный 95-й автобус. Почему-то от всех стихов Аскатского у меня в памяти засело лишь кощунственное четверостишие, адресованное, скорее всего, его тетке:

В девяносто пятый твой автобус

Я не сяду никогда —

Лучше сяду я на глобус,

Где моря Черного вода…

Они вместе со Славой Васильковым поступили на востфак, потом поссорились. Аскатский, несмотря на еврейство, умудрился стать комсоргом элитарного Института востоковедения АН СССР. Он занимался джайнизмом, особое внимание уделяя суицидной направленности учения джайнов. В последний раз я видел его в разгар перестройки: Ося раскручивал «Клуб отцов-одиночек» при ДК пищевиков, но не уверен, что у него самого были дети, даже, может, и жены не было.

На литературных вечерах во Дворце пионеров выступал и девятиклассник Сережа Стратановский[175]. Свои стихи он читал плохо, запинаясь, тушуясь, но уже тогда писал, на мой вкус, гораздо ярче, чем Гурвич, – и писал «неправильные» стихи, слишком угловатые, корявые и потому больно царапающие, запоминающиеся. К числу любимцев начальства, естественно, он не относился. Я предпочитал декламировать на вечерах не свои, а чужие стихи, что тоже пользовалось успехом, хотя и совсем другого сорта, на грани скандала: весной 60-го меня едва не уволокли со сцены во время исполнения довольно-таки дурацкого послания Эдуарда Багрицкого к комсомольскому поэту Николаю Дементьеву. Но зато там был рефрен, звучащий, мягко говоря, вызывающе в разгар травли Бориса Пастернака. Строки:

А в походной сумке спички и табак,

Тихонов, Сельвинский, Пастернак, —

выделенные голосом, вызывали одобрительное бурчание зала и аплодисменты.

Чужие стихи я предпочитал своим, разумеется, не из ложной скромности. Все «дворцовские» стихотворцы презирали тех, кто сочинять не может или не хочет. Но скандал – дело святое. Здесь и чужое сгодится. Первые уроки снобизма и первые уколы авторского самолюбия требовали хлестких манифестов, жара литературных битв. Встретить не-гения среди шестнадцатилетних подопечных Дворца пионеров практически не представлялось возможным. Подражая футуристам, мы манифестировали собственную гениальность. Мог ли кто-либо из нас в 1960 году предполагать, какая сила предвидения заключена в эпатажном, как всем казалось, зачине программного документа молодого литературного поколения: «Мы – кочегары нового искусства. Мы – дворники старого. Мы утверждаем…» Что там утверждалось, теперь не имеет никакого значения, а вот по части кочегаров и дворников – тут уж в самую точку. Та к оно и случилось. Под манифестом стояли подписи трех друзей: Бори Айзина, Вити Соколова и моя.

Наши – всей троицы – «кочегарские» и «дворницкие» стихи, аккуратно переписанные от руки, прикнопливались – после обязательной педагогической цензуры – на красиво задрапированную чертежную доску в помещении Литературного клуба, их читали случайно забредавшие туда подростки, наполняясь уверенностью, что и они могут творить не хуже. И не только стихи или манифесты. Мы вместе сочиняли оперы на «горячие» сюжеты, предлагаемые самой жизнью. Грустная история летчика Пауэрса, например, была положена на музыку, с использованием тем «Пиковой дамы», «Аиды» и вокальных номеров из детских радиопередач. Ричард Никсон пел дискантом, переходящим в фальцет, на манер «Колючки», популярного в конце 50-х комического радиоперсонажа. Партию предсовмина СССР исполнял лирический тенор. Помню дуэт Эйзенхауэра и Хрущева. Айк (баритон) натягивает медицинские перчатки, на одной из которых крупно выведено «U-2» (название сбитого разведывательного самолета), и лезет в карман Хрущеву, громким театральным полушепотом комментируя свои действия:

Я с помошью перчаток

Залезу к тебе в штаны…

Хрущев же, как бы не замечая поползновений партнера, самозабвенно выводит рулады, обращенные исключительно к литерным рядам партера:

Любой початок,

Любой поча-а-ток

Достану с Луны!

Главным инициатором нашей оперно-политической активности был Боря Айзин, большеголовый, близорукий и нервозно жестикулирующий вьюноша. Он писал длинные романтические марины, не стесняясь начинать их строчкой:

Адриатические волны!.. —

что ставило в тупик не только взрослых, но и его сверстников, не до конца еще освободившихся из-под гнета «Алых парусов» или «Одиссеи капитана Блада». Теоретически мы все любили море, не конкретную Маркизову лужу с Кронштадтом на горизонте, а некую условно-южную, далеко отстоящую отсюда стихию, закутанную в цветной туман. Боря Айзин жил на Коломенской улице без родителей, с бабушкой или теткой. В их коммуналке не было ванной и вечно стоял тошнотворный запах кипятимого на кухне белья. Я потерял его из виду, когда поступил на филфак, как-то раз только встретились на улице, и он завел меня к себе. Его бабушка (или тетка) умерла, он жил один, почти без мебели. Из книг наличествовала лишь «Крейцерова соната», да на продавленном диване валялся раскрытым том толстовского девяностотомника – тот самый, сорок пятый, редчайший, где был опубликован перевод четвероевангелия. В углу комнаты, у мутного, давно не мытого окна, просматривалось

1 ... 41 42 43 44 45 46 47 48 49 ... 90
Перейти на страницу: