Шрифт:
Закладка:
После седьмого класса Люба поступила в швейный техникум. Хотя она осталась такой же худой, черты ее лица стали приобретать миловидную мягкость. Люба стала тихой, застенчивой и совсем перестала приходить к Клевцовым.
Однажды, когда Сева учился в десятом классе, Нина Антоновна случайно увидела его вдвоем с Любой и не придала этому никакого значения. А потом еще раз и еще, и сердце ее насторожилось: по их поведению, по другим признакам она поняла, что у них какие-то взаимные интересы, а может быть, и чувства. Дома она со всей прямотой и резкостью сказала об этом сыну, и тот растерялся, покраснел до ушей, стал оправдываться. Сева любил мать, считался с ней и побаивался ее.
А когда вскоре Нина Антоновна только чуть-чуть кивнула головой на Любино: «Здрасьте, Нина Антоновна», и прошла мимо, ни о чем не спросив ее, Любе стало больно и обидно. Вначале она ощутила именно чувство стыда, и, вроде, даже вины перед этой доброй и хорошей женщиной, а затем это чувство само собой переросло в робкую обиду и неприязнь к ней. С этих пор Люба стала избегать даже случайных встреч с Ниной Антоновной.
Но самую большую и горькую обиду Люба испытала, когда увидела, что Сева после этого стал сторониться ее. Она любила его и не просто мечтала о нем, но поджидала его у школы, передавала с подругами ему записочки. И чем настойчивее она это делала, тем упорнее Сева уклонялся или отделывался всякими отговорками.
Потом Сева уехал в Москву, а Клевцовы переехали в город, где Алексей Алексеевич получил большую должность.
И вот снова Люба… Нина Антоновна прекрасно понимала, что та знает о ее отношении к ней и, может быть, не любит ее, но из-за самолюбия будет добиваться своего.
Алексей Алексеевич сидел за столом, подперев рукой щеку, и смотрел на жену.
— Но ты же сама говорила в прошлом году, что, встретив Любу, не узнала ее, что она стала другой: красивой, какой-то такой… Ну, ты тогда очень хорошо назвала.
— Не об этом речь, Алеша. Она, конечно, изменилась…
— А если они любят друг друга?
Нина Антоновна даже встала со стула и посмотрела на мужа так, словно он произнес что-то страшное.
— Этого, думаю, никогда не будет… Не будет, — полушепотом, но решительно произнесла она и отвернулась. Помолчав, снова заговорила: — Семья должна не просто увеличиваться, но и обогащаться качественно, приносить радость…
— У тебя тут целая философия, — покачал головой он.
— Это здравый смысл, Алеша. Мы приобретем родню, которая не будет доставлять нам радости.
— Но с этой твоей теорией и я не был подходящ для тебя: моя мать всю жизнь была уборщицей в школе. А ты всегда называла ее женщиной редкостной мудрости.
— Это… это другое. Не об этом речь…
Такой разговор о сыне происходил у них не впервые. Клевцова беспокоило, что она в каждом мало-мальском успехе сына видела проявление чуть ли не гения, и это мешало ей реально оценивать его поступки и возможности.
На следующий день Алексей Алексеевич рано ушел на работу, чтобы просмотреть почту. Вскоре появился и Сева, пришедший вчера поздно. Он стоял в дверях кухни без рубахи, в новых джинсах, босиком, высокий, загорелый, с копной густых темно-русых волос. Усы и курчавая бородка, обрамлявшие полное лицо, шли ему.
Нина Антоновна повернулась к сыну и, держа на весу мокрые руки, подошла к нему и поцеловала в щеку.
— Ты хочешь мне помочь? — спросила она.
Сева пожал плечами и не выразил прежней готовности. Это не только насторожило, но и обидело мать.
Во время завтрака она, улучив момент, с напускной беспечностью спросила сына:
— Да, Сева, а что у тебя за отношения с Любой?
Сева, наклонив набок голову, щурясь и улыбаясь, посмотрел на мать, разгадав ее хитрость. Он был очень похож в этот момент на отца. Он и смеялся всегда, как отец — искренне, раскатисто.
Еще в прошлом году, в самом конце лета, Сева ездил на Комариное болото с этюдником и заехал в комбинатовский поселок. Там неожиданно он встретил Любу. Она была в отпуске и готовилась к выпускным экзаменам в заочном текстильном институте, но с удовольствием пошла вместе с ним.
Сева не видел Любу долгое время и поразился ее удивительному преображению — внешнему и духовному. Он тогда целую неделю ездил туда, и Люба иногда выкраивала время, чтобы пойти с ним. Оба были охвачены глубокой и чистой страстью открытия: каждый видел в другом нового, совсем непохожего на прежнего человека.
Они вспоминали детство — единственное, что их объединяло, и смотрели на него как бы со стороны, как смотрят на удаляющийся берег, от которого только что оттолкнулись.
Сева много тогда рисовал Любу.
Через неделю Люба уехала на два месяца в институт, а Сева, не дождавшись ее, отправился в творческую командировку на одну из крупнейших строек.
Он писал ей и получал иногда письма. Люба сообщала об окончании института, об успешном участии в закрытом конкурсе на лучшую модель женской одежды, о том, что ее повысили в должности на фабрике, о городских новостях. Но она была сдержанна во всем, что касалось их отношений. А Сева, наоборот, писал о своих чувствах к ней, о том, что он готов променять весь таежный простор на один день пребывания с ней на Комарином болоте. После возвращения он искал встреч с ней. Но она всегда была чем-то занята, и это приносило ему огорчение.
Сейчас ему не хотелось говорить об этом с матерью, но он все-таки спросил ее, почему она этим интересуется.
— Разве я не могу спросить? Ты же сын, мне все интересно знать.
— Все, кроме Любы, а она-то как раз больше всего и интересует меня. Это редкостный человек, мама, — произнес с чувством Сева.
— Ну, ничего, ничего, — с улыбкой, снисходительно произнесла мать. — Но вообще-то, если в серьезном плане, то она тебе не пара.
— Я по-другому на это смотрю. Но разговор этот ни к чему, мама…
Мать вспыхнула от обиды и только всплеснула руками, не найдя что сказать. А Сева улыбался.
— Ты не знаешь ее, мама, и этому мешает твоя предвзятость…
— Что ты говоришь, милый мой? Я отлично ее знаю, и не предвзято.
— Я поражаюсь ее тонкому пониманию красоты, ее жадности к жизни, к творчеству.
Заметив, что мать собирается возразить ему, он скрестил руки на груди и, улыбаясь, произнес:
— Я сейчас уйду, мне срочно надо в мастерскую — сделать два мазка на одной картине. Только два, те самые, о которых еще