Шрифт:
Закладка:
Во время одной из вспышек Бузуков увидел совсем близко от себя, рукой достать, плоский круглый предмет — мину. Он даже оторопел от мысли, что пролез мимо нее невредимый. Ему везло.
Рассвет застал его в этом страшно сыром, опасном, пропахшем кислой погребной плесенью месте.
Когда рассвело, он разглядел мину, подмытую водой, висевшую, как дыня на плети, внимательно осмотрел небольшой участок возвышенности, где находилась наша оборона, стараясь понять, как безопаснее выбраться отсюда и в какой стороне искать проход. Где-то совсем рядом время от времени слышна была немецкая речь: значит, здесь пост, и выходить днем бессмысленно. Чтобы скоротать время, Михаил под своим навесом и под прикрытием плащ-накидки рассортировал бумаги. Наиболее важные спрятал в потайные карманы, сделал кое-какие пометки об обстоятельствах своего поиска, о данных, которые он услышал, об убитых офицерах, начертил схему.
В полевой сумке офицера оказались две довольно порядочные плитки шоколада и небольшой флакончик с виски. На плоской жестяной крышке бутылочки, на фоне черного квадрата, был виден кипенно-белый силуэт лошади. Михаил не ел уже почти три дня.
Иногда ему слышался топот, собачий лай, но все это, возможно, только казалось теперь. Здесь, на минном поле, он был, по существу, недосягаем, о его присутствии, судя по всему, немцы не догадывались, и вряд ли кому-нибудь из них могла прийти мысль искать его среди мин.
Прошла еще одна ночь, а Бузукову так и не удалось выбраться. Зато ночью он увидел линии трассирующих пуль: синюю, красную и еще раз красную после зеленой ракеты, которые шли с нашей стороны. О, как он был рад этому: трассирующие пули показывали направление, по которому они с Кривчуком должны были возвращаться. «Это Сергей», — с восторженной благодарностью думал Михаил о друге. Теперь он знал, где проход. Но почти до самого рассвета участок освещался, а сзади все время слышны были голоса. И несмотря на свое нетерпение, располагая такими ценными данными, рисковать Бузуков не имел права. Но и находиться дольше в этой могиле он тоже не мог: вдруг добытые им сведения устареют, окажутся опоздавшими.
Прошел еще один день. Михаил готовился к выходу. И вдруг часов в двенадцать ночи на рубеже соседнего полка, что справа от них, завязалась сильная перестрелка. Слышалась пулеметная стрельба, минометные разрывы; огонь велся с той и другой стороны. Участок же, где находился Бузуков, стал освещаться с большими интервалами, и он решил немедленно выбираться. Полз Михаил осторожно, плотно прижимаясь к земле, ощупывая местность, чтобы не взорваться на мине. Сколько полз, не знает и все-таки нашел проход. Позади осталось минное поле, он был уже на своей стороне. Теперь осталось только проползти вверх всего лишь метров пятьдесят-семьдесят, затем поворот влево, а там, в глубокой впадине, должен быть наш передовой пост-секрет.
В этот миг участок осветили так ярко, что стала видна как днем каждая травинка. Свет не гас. Ракеты, как огромные люстры, неподвижно висели низко над землей. Стреляли из минометов, мины рвались вблизи — сзади, впереди, справа.
Бузуков решил, что он обнаружен, или просто сдали нервы, только он, собрав последние силы, вскочил и, пригибаясь, побежал вверх. Он уже слышал, как кто-то кричит: «Ложись», когда разорвалась мина.
Это было в пяти метрах от углубления, где находился наш секрет.
Документы и сведения, добытые Бузуковым, как выяснилось позднее, оказались очень ценными: они подтверждали важные предположения нашего командования. Пленные, захваченные разведчиками из соседнего полка в ту ночь, когда возвратился Бузуков, показали, что за два дня до их пленения в соседней с ними части были зарублены ночью два офицера — родные братья, один из которых был капитаном или майором, и что виновники этого террористического акта не были тогда пойманы.
На другую ночь после возвращения Бузукова отправили на специальном самолете в тыловой госпиталь.
Наутро Хребтов зашел к Анисову, положил на стол заполненные бланки наградных листов.
— Что это, Павел Сергеевич?
— Комдив приказал срочно представить Бузукова к ордену Красного Знамени за эту операцию и одновременно выслать и предыдущий наградной материал.
Анисов сел к столу, а Хребтов молча расхаживал по землянке. Был он непривычно тих и задумчив.
Они подписали наградные листы, письмо к матери Бузукова с благодарностью за подвиг сына.
— Жалко парня. А вот наш командарм говорит, что солдат надо не жалеть, а беречь. Прав, конечно. Но тут уж мы ничего заранее рассчитать не могли. Хоть бы выкарабкался…
Анисов угадывал душевное состояние Хребтова, понимал, что его мучают угрызения совести за недавнее сомнение в надежности Бузукова, но успокаивать его Анисову не хотелось.
— Наверно, Павел Сергеевич, надо уметь делать и то и другое, а главное — ценить солдат. — Он пошевелил толстыми губами, помолчал. — А жалость — человеческое свойство, его стыдиться не надо. Я вот ложусь и встаю с мыслью о сыне. Двадцать три года парню, горел уже в воздухе, три боевых ордена имеет. А я вот жалею его как маленького, иным вроде бы и не представляю. А Бузуков крепкий парень, поправится…
— А вы знаете, Константин Михайлович, почему еще жалко мне его?
Хребтов посмотрел на Анисова, и все лицо его — глаза, опущенные книзу уголки губ плотно сжатого рта выражали горечь.
Анисов с сочувствием взглянул на него, но Хребтов лишь махнул рукой и отвернулся.
— Ладно, что толку после драки кулаками махать… — Он взял со стола фуражку, пошел с нею к двери, но не вышел, остановился. — Сложная это штука — человек: весь вроде на виду, а не разглядишь. Сложная… Бузуков спас жизнь Кривчуку, верил ему, а тот? — Хребтов выругался. — Трус… я бы его собственными руками… — он не договорил, только сделал красноречивый жест.
Они вместе вышли из землянки, прошли по ходу сообщения и, выйдя из него, остановились на пологом склоне овражка. Легкий ветерок доносил до них запах полыни, шалфея.
— Скоро сенокос, — Хребтов снял фуражку, прижав ее к груди, долго смотрел вдаль погрустневшими глазами.
— Вы из крестьян, Павел Сергеевич? — спросил его Анисов.
— Из крестьян, — не сразу ответил тот. — В юности сам косил… И теперь люблю эту пору в деревне.
Он повернулся к Анисову и признался с такой доверительностью, с таким серьезным видом, словно боялся, что комиссар ему не поверит:
— Вот кончим войну, Константин Михайлович, если останусь жив, то сразу же, не заезжая домой, приеду вот в этот орловский овражек и трое суток буду здесь беспросыпно спать на копне душистого сена… Вон там, — он показал на пологий зеленый выступ, где овраг