Шрифт:
Закладка:
Он задумался, что бы это могло быть.
Потом поднялся и пошел в сторону моря.
Песок хрустел под ногами, и это был единственный звук, оставшийся во всем мире.
Следов за ним не оставалось.
Воля и намеренье, подумал Мирддин.
Он знал, что придет, если будет идти достаточно долго и не сворачивая.
Он понял, что приближается к цели, когда изменился воздух. Это был не запах; даже не тень запаха; просто появилось ощущение, что где-то далеко, за пределами зрения и восприятия, разомкнулась стеклянная колба.
Мирддин продолжал идти, пока, поднявшись на вершину какой-то из бесчисленных дюн, не увидел море.
Оно лежало внизу, темно-синее и распахнутое, и гребни волн, встающие и пропадающие вдалеке, были как дюны. Пена, белая и кружевная, с шипением откатывалась на берег и отбегала, и там, откуда она откатилась, песок блестел, как темное зеркало.
Мирддин спустился по дюне вниз, и вошел в воду. Вода холодила и была соленой.
Он положил ладонь на поверхность волны и позвал.
Ответа не было.
Он позвал всеми именами, которые помнил.
Ответа все равно не было.
Он немного отплыл от берега, попытался нырнуть, но ему не удалось достать до дна. Под водой было сумрачно и не было ни рыб, ни кораллов.
Он вдруг понял, что в море, как в пустыне, кроме него нет никого. Что он — единственное живое существо до самого дна этого бесконечного океана. Он лег на волны и стал смотреть на небо, подсвеченное разделенным пополам солнцем. Было бы лучше, если бы в этом море было еще что-то живое. Даже необязательно разумное или осмысленное. Он подумал, что динамическое равновесие интересней статического, и что, конечно, если бы ввести фактор случайности… неизвестно, к чему это бы привело, конечно. Результат был бы несовершенным. Но это было бы интересно. Он лежал и пытался представить, на что это было бы похоже, и, пока он думал, вода, на которой он лежал, стала пресной и перестала держать его. Он понял, что его накрыло, попытался вынырнуть, воткнулся в стайку окуней, запутался в водорослях, зацепился о корягу и, отфыркиваясь, оказался на поверхности.
Ночь обрушилась на него, как небесный свод на Атланта — запахом мха, травы, хвои; шелестом листьев, шуршанием полевок, шорохом совиных крыльев; бесчисленным количеством гоняющейся друг за другом живности, чье тепло переливалось во мгле желтым, и зеленым, и алым. Мир вокруг был вопиюще, бесстыдно, бессмысленно живым, и он сам был таким же — с кровью, шумящей в ушах, с сердцем, стучащим где-то в горле, с содранным в темноте локтем и желудком, требующим мяса.
Мирддин пошел куда глаза глядят и вскоре обнаружил, что стоит перед гладким кубом. Он узнал свой дом на озере. Тропа к нему успела зарасти. У крыльца рос папоротник. Папоротник цвел. Мирддин протянул руку к цветку. Вспугнутый светляк поднялся в воздух и исчез.
Мирддин присел на корточки и вырыл пальцами из земли папоротник. Земля была мягкая, жирная и лепилась, как снежок. Мирддин сжал его в одной руке, другой мазнул по двери — дверь открылась. Он вошел внутрь, и скользнувшая панель с шорохом отсекла его от внешнего мира. Мирддин смог выдохнуть. Он набрал код на синтезаторе — синтезатор выплюнул чашку. Мирддин взял ее и прислушался. За тонкими стенами снаружи бесчинно бушевала тишайшая авалоновская ночь. Вынести это было почти невозможно. Почти.
— Ладно, приятель, — пробормотал Мирддин и сунул папоротник в чашку. — Будем учиться.
Держать баланс было не так-то просто. Когда он закрывался внутри, у него немедленно возникало чувство, что он сидит в пещере на груде золота — и сверху падают, падают, падают золотые монеты, грозя окончательно погрести его под собой. Мир, состоящий из бесконечного количества комбинаций, складывающихся в бесконечное количество сочетаний, был исполнен смыслов. Не иметь возможности разделить их было невыносимо. Когда он выходил наружу, мир обрушивался на него стеной красок, звуков, запахов, ощущений, сквозь которую приходилось протискиваться с усилием. Становилось легче, если оставлять какой-то один канал восприятия — зрение, обоняние или слух, но какая-то небольшая деталь — стебель папоротника, заворачивающийся спиралью Фибоначчи, капля росы, безупречно раскладывающая луч на спектр, облако странной формы — могли выбить его надолго. Он замирал, разглядывая, как одна-единственная вещь вписывается в мир на множестве бесконечно вложенных друг в друга уровней, от взаимодействия частиц до экосистемы, от экосистемы до взаимодействия смыслов в Аннуине — и, моргнув, мог обнаружить, что прошло несколько часов. Время было сложно регулировать. Когда он более-менее смог этим управлять, он стал искать Нимуэ.
Он нашел ее там же, где и всегда.
Дверь скользнула в сторону, впуская его. Мирддин шагнул внутрь и с наслаждением вдохнул запах — пахло влажным деревом, озоном, как всегда после работы с программами, и тем неуловимым, из чего складывается ощущение присутствия и чего не бывает в законсервированном доме.
Нимуэ стояла в центре зала, и вокруг нее вилась «Сибилла» — сложное, многажды перекрученное полотнище голограммы.
Мирддин тихо сел, прислонился к стене и стал смотреть, как Нимуэ работает. Было удивительно хорошо наблюдать за ней — какое у нее серьезное, сосредоточенное лицо, как она делает несколько резких па, от которых по голограмме пробегают холодные всполохи, или как замирает, и сквозь тонкую ткань становится видно, как изгибается позвоночник. Она была почти прозрачная на просвет, он видел, как вздрагивает синеватая жилка у ключицы, как проступают точеные руки, как она привстает на цыпочки, вытягиваясь выше, и от этого движения розовеют кончики пальцев. Нимуэ была живая, настоящая, жизнь переливалась в ней, как свет в хрустале, а дану, занятая своим делом, не догадывалась, как это выглядит — получалось, что это понимание досталось в единоличное владение ему одному. Это было не то, чтобы правильно — всякое понимание требует разделения — но мгновения, медленные и янтарные, тянулись, как мед с ложки, и ему очень не хотелось прерывать их течение.
Наконец, дану выпрямилась, точным движением погасила программу и обернулась. Глаза у нее расширились. Мирддин поднялся навстречу ее взгляду.
— Привет. Я вернулся.
— Это хорошо, — кивнула Нимуэ. — Я думала, у тебя не получится.
Что-то было не так. Мирддин обнял ее. Ничего не происходило, будто он держал в руках камень. Не было привычного отклика, привычного безмолвного диалога, каждый раз нового и не надоедающего, струны, которая дрожала между ними. Это была даже не кромка льда, под которой бурлят источники — как бывало, когда Нимуэ закрывалась. Просто… просто ровная доброжелательность, будто он ничем не отличается от любого другого скопления атомов в этом мире.
Мирддин отстранился и заглянул ей в лицо:
— Ты не рада меня видеть?
— Мне нечем, — просто сказала Нимуэ.
Мирддин похолодел. Он не представлял, что такое возможно.
— Это называется «эмоциональное подключение», — сообщила Нимуэ. — Его можно убрать.
— Зачем?!
Нимуэ подняла брови.
— У меня есть обязательства. Я не могу лечь и умереть.
О боже.
— Прости меня. Прости меня. Прости меня.
— За что?
Мирддин осекся.
— Я думаю, ты поступил наилучшим образом из тебе доступных, — ровно произнесла Нимуэ. — Насколько я могу судить, все остальные варианты были бы еще хуже.
Мирддин прикусил губу до крови.
— Я не отказываюсь от обязательств, — продолжила Нимуэ. — Я буду говорить за тебя перед Единым, и это то, что я собираюсь говорить.
Мирддин вспылил:
— Мне не нужны обязательства! Мне нужна ты сама!
У Нимуэ сделалось вежливое и внимательное выражение, как у глухого, который пытается читать по губам.
— Я люблю тебя, — беспомощно сказал Мирддин. — Ты же знаешь, что я люблю тебя?
Нимуэ свела брови, будто пытаясь что-то вспомнить. Она не шевельнулась, но за прозрачной стеной снаружи от воды пополз туман — плотный, как белая слепота. Нимуэ, лихорадочно думал Мирддин. Нимуэ, Ниниана, Нинева. Ее нужно было схватить, прижать к себе