Шрифт:
Закладка:
— Почему тебе не посчитать его как музыку? Как танец? Ты делаешь их собой и из себя, но они прекращаются, когда ты останавливаешься.
— Не знаю, — сказал Мирддин. — Не могу. Если бы я просто его придумал… — сказал он с тоской. — Но так бывает. Такие люди бывают. Они живут, и умирают, и они несчастливы. Безо всякого смысла, безо всякой своей вины, просто потому, что так прошел разлом у них внутри. — Он прикрыл веки. — Если бы кроме этого ничего не было, это было бы… по крайней мере, последовательно. Но есть Авалон, есть ты, и есть… другие люди, и я помню, что я видел во время Жажды. И это так… несправедливо много. Несправедливо хорошо. И надо либо согласиться, что ты — часть этой несправедливости, часть этого порядка вещей, что ты поддерживаешь этот… абсурд самим своим существованием. Или уничтожить все, что тебе дорого и умереть.
— Дух бессмертен. Ты не сможешь умереть, — сказала Нимуэ. — До конца света, во всяком случае.
Мирддин скривился:
— Какое счастье.
— И ты не можешь уничтожить меня или Авалон. Но ты можешь добиться изгнания. Эффект будет примерно тот же.
Мирддин фыркнул.
— Для протокола — если я хочу что-то сделать, это не значит, что я намереваюсь что-то делать. И эффект будет не тот же. Я всегда буду знать, что Авалон возможен. Что ты возможна. И даже если я не буду знать — знание все равно сохранится, потому что из Аннуина не стирается ничего. Сам принцип не изменится.
Нимуэ молча обошла сосну и приложила ладонь к коре. Образ дерева еще не успел раствориться в Аннуине. Она прикрыла глаза, ощущая, как жизнь бежит из глубин земли, по корням, по стволу, по сучьям вверх. Повела плечами, расправляя крону, пошевелила пальцами, топорща иглы. Ей нужна была здесь эта сосна в любом случае.
— Извини за дерево, — глухо сказал Мирддин.
Нимуэ пожала плечами:
— Я так понимаю, это человеческая традиция. Разозлился — найди ближайшую смоковницу и прокляни ее.
Мирддин хмыкнул.
Нимуэ посмотрела на угольный след на своей руке. Он хранил неразборчивое эхо горечи — Мирддин пытался сбросить принесенное из Камелота.
— Когда Вран убивает, или уничтожает, или разрушает что-то — для него это сражение, — задумчиво произнесла Нимуэ. — Он чувствует себя победителем и радуется. Он убивает, чтобы защитить. Когда Эйрмид убивает, или уничтожает, или разрушает что-то — она танцует. Для нее «сделать живое мертвым» и «сделать мертвое живым», разрушение и созидание — это две грани одного и того же, их невозможно разделить. Она уничтожает, чтобы создать. Когда я убиваю, или уничтожаю, или разрушаю — я делаю это, чтобы сохранить то, что есть. Для поддержания равновесия. Олени не могут существовать без волков. А ты?
Мирддин изумленно воззрился на нее, моргнул и расхохотался — так, что на глазах выступили слезы.
— Боже мой, — наконец, выговорил Мирддин. Он протянул руку и провел по ее щеке. — Я совсем забыл, какие у вас в семействе… критерии.
Нимуэ повторила его жест.
— А для чего хочешь убивать ты?
Мирддин криво усмехнулся:
— Это просто. Чтобы не делать выбора.
Он поцеловал ее ладонь, отступил на шаг — и его поглотили Пустоши.
Здесь когда-то было море.
Теперь оно ушло, остались пологие дюны, рыжие от заката, скалы и длинная череда клювоголовых каменных стражей, застывших в позе бегуна на старте, вечно готовых ринуться сторону Атлантиды. Которой уже не было, потому что она сокрылась под волнами. Которых тоже уже не было, потому что море тоже ушло. Мирддин резко ощутил, как огромны Великие Пустоши. Память времени и пространства, прогибающаяся под сознанием. Нет, она тоже была конечна — как весь мир — но по сравнению с ним этим можно было пренебречь. Масштабы были несопоставимы. Камень, из которого были сложены статуи, покрывали полустертые временем иероглифы. Мирддин вскинул руку — каменный гигант задрожал. По граниту побежали трещины, разламывая изваяние. Посыпалась крошка, послышался треск и грохот — единственные звуки в пустом мире. К ногам Мирддина, взметнув тучу песка, рухнула отсеченная голова. Сокол Гора, равнодушно подумал Мирддин. Или его подобие.
Он уронил кулак. Разрушение не принесло ему облегчения. Справа череда статуй уходила за горизонт, и такая же череда уходила влево. Он мог бы уничтожить их все, но какой был в этом смысл? Время справилось бы (справится, справляется, уже справилось) и без него.
Мирддин отошел от груды обломков и лег на песок.
Воздух был сухой и неподвижный, холоднее в тени под красными дюнами и горячей на свету. Он казался составленным из невидимых блоков — так четко можно было ощутить переход. Слои не перемешивались. Мирддин был единственным движущимся объектом в этом пространстве. Красное солнце, разрезанное напополам чертой горизонта, стояло, не шевелясь. Противоположная сторона неба была пронзительно-синей. Сквозь синеву мерцали белые звезды, как проколы в ткани. Красное солнце и красные дюны; синее небо и синие тени; острые гребни дюн, красных с одной стороны и синих с другой. Тишина; пустота; графика. Очень красивый, застывший в мгновении идеального равновесия мир.
Он был эстетически совершенен, и в нем никого, никого, совсем никого не было. В этом было отдельное, внезапно острое наслаждение — знать, что тебе не надо держать формы (никакой формы), не держать лица (никакого лица), не совершать поступков, не просчитывать последствий. Не объяснять. Он вдруг понял, что может остаться здесь насовсем — вообще насовсем. Остаться наедине со своим гневом, со своим отчаянием, со своим безумием, со своим горем по несуществующему мертвому — и никто не сможет ему помешать. А потом наступит конец света, и мир прекратится, и он вместе с миром тоже.
Мирддин засмеялся.
Нимуэ, будто в первый раз, разглядывала Грозовую Башню, черную, как отполированный антрацит, похожую на птицу или ракету. Правое крыло плавной полупараболой сливалось с Башней примерно на двух третях высоты. В стеклянной поверхности отражались звезды в темном небе. Левое крыло, изогнутое черным лепестком, на поверхность выходило только треть — лаборатории матери находились, в основном, под землей. Узкая вертикальная полоска закатного неба отделяла корпус от тела Башни, и она казалась еще грознее. Косо срезанная вершина заострялась, и шпиль тонкой иглой вонзался в воздух. Нимуэ знала, что Башня создавалась как военный комплекс, не научный, но в действии ни разу не видела. И, надеялась, что и не увидит.
Она знала, что с другой стороны, скрытой сейчас от обзора, есть все то, что ей дорого, все, среди чего она выросла — водопад, летящий с обрыва, и сад камней, вид на горы из окна ее спальни, рассветы над вершинами, от которых всегда захватывало дух, как в первый раз — все осталось, как было. Но она впервые шла сюда по делу и шла в саму Грозовую Башню, туда, куда ей никогда не было доступа.
Нимуэ предпочла бы не ходить туда. У нее уже были ее собственные данные и данные с обсерватории Круга. Но они ей не нравились. Обсерватория Башни была точнее. Можно было бы не ходить. Можно было бы посчитать полученный ответ на универсальную погрешность или на неопытность в интерпретациях. И уж точно не пришлось бы впутывать Врана в свои дела. («Мне нужно в обсерваторию», — сказала Нимуэ. «У тебя есть допуск», — ответил Вран. — «Тебе нужна помощь?» — «Нет», — сказала Нимуэ. Вран покосился куда-то за пределы видимости. «Хорошо, — сказал он. — Меня не будет». Нимуэ очень надеялась, что ее облегчение было не очень заметным.