Шрифт:
Закладка:
Стратегия поста Ганди в критические моменты его политической карьеры была чрезвычайно плодотворной. Благодаря радио и газетам вся Индия фактически «настраивалась» на его изнемогающее от голода тело[281]. Его пост побуждал индийцев делать или не делать определенные вещи[282], а британские власти — обращать внимание на происходившее и менять свою политику. Никогда в современной истории у голодающего тела не было такой политической власти, как у тела Ганди в те моменты. И все же его «пост к смерти» был не просто политическим жестом. Он также отражал определенное философское отношение к миру, которое коренилось в духовных традициях Индии. Всю свою жизнь Ганди боролся с потребностями своего тела: плоть, по его словам, является «помехой». Он жил явно аскетической жизнью и постоянно стремился подчинить себя победами над своим телом. Его пост имел не только политические причины; он был частью личной духовной цели. Однажды после политической неудачи он сделал следующий вывод: «Я должен пройти личное очищение. Я должен стать более подходящим инструментом, способным улавливать малейшие изменения в моральной атмосфере вокруг меня»[283]. И он постился пять дней.
Это сближает Ганди и Симону Вейль, которая связывала голод с жизнью духа и видела в нем средство самотрансцендирования. То же делал и Ганди: «Я никогда не чувствую себя таким счастливым, как в моменты поста для обретения духа. Этот пост приносит мне больше счастья, чем любой другой»[284]. Поразительно, но и Вейль, и Ганди устанавливают связь между актом еды (или воздержания от нее) и актом ви́дения. Они приходят к разным выводам, но сам факт того, что они установили эту связь независимо друг от друга, примечателен. Вейль в «Тяжести и благодати» заявляет, что «великая боль человека» состоит в том, что «видеть что-то и что-то съесть — два различных действия. Вечное блаженство будет тем состоянием, в котором видеть означает — съесть»[285]. Ганди, который считал свои посты глубоко личной составляющей своего «я», говорил, что «если глаза для внешнего слова, то посты — для внутреннего». И наконец, он так же, как и Вейль, хотя и не так радикально, видел в голоде способ самоотречения, который приближает нас к Богу: «Неважно, что заставляет вас поститься. В это драгоценное время подумайте о своем Создателе, о своем отношении к Нему и другим Его творениям. И вы совершите открытия, о которых, возможно, даже и не мечтали»[286]. То, что в конечном итоге голод раскрывает в нас, — это наша тварность, а то, что оно совершает, — самотрансцендирование.
Гореть, чтобы умереть
Будучи шагом идеалиста, а он таким и был, «пост к смерти» Ганди являлся также и прагматичной политической стратегией. Это был акт самоотречения, очень великодушный, но все же направленный на решение конкретных политических задач. Всякий раз, когда цель была достигнута, Ганди возобновлял прием пищи. На другом конце спектра мученичества, о чем речь пойдет ниже, террористы-смертники начинают и заканчивают с разрушения (включая самих себя) и ужаса, который ими порождается. Где-то посередине стоят те, кто совершил самосожжение. Состояние пассивности, которое они демонстрируют, буквальное горение за идею, чувство полной преданности делу — все это сближает самосожженца с философом, который умирает ради своей философии.
Самосожжение сочетает в себе элементы «чистоты», присущие методу самоуничтожения Ганди, и «взрывные» образы, навеянные террористами-смертниками. При этом оно не обладает ни прагматизмом первого, ни убийственностью намерений второго. У отчаянных действий самосожженцев есть разные причины и мотивы, но неотразимый образ, который в конечном итоге они создают, представляет собой самоотверженную жертву. Она обезоруживающе великодушна, бескорыстна и выше любых мелочных расчетов. Куда бы ни направлялись самосожженцы, они никого не берут с собой: их смерти жестоки, но ограничиваются исключительно ими самими. Несмотря на связанную с их поступком взрывоопасность, лучшим способом описать их акт исчезновения является имплозия, взрыв, направленный вовнутрь. Кажется, что, переполненные чрезмерным смирением, эти люди обладают единственным желанием — возвратиться назад в небытие[287].
Не случайно самой яркой характеристикой самосожжения является молчание. В противоположность говорунам, эти люди никогда не произносят речей перед своей смертью, и сохранившихся знаменитых «последних слов» их нет. Если когда-либо и произносились речи, то они остались незамеченными, а это говорит о многом (память, такая избирательная, всегда имеет свои способы придания значимости вещам). Больше всего о самосожжении Тхить Куанг Дыка, вьетнамского буддийского монаха, который поджег себя в июне 1963 года в знак протеста против преследований буддистов режимом Нго Динь Зьема, запомнилась та странная тишина, которая царила на площади в тот день. Тхить Куанг Дык медленно занимает позу лотоса — ни слова, никакого ненужного жеста — и постепенно исчезает в огне (ил. 6).
Вот как Дэвид Халберстам, журналист New York Times, бывший свидетелем этого события, описывает происходившее:
Языки пламени исходили от живого существа: его тело медленно превращалось в пепел и съеживалось, голова становилась черной, обугливаясь. В воздухе стоял запах горящей человеческой плоти — люди горят на удивление быстро. Позади себя я слышал плач вьетнамцев, которые начали собираться вокруг… Горя́, он ни разу не пошевелил ни одним мускулом, не произнес ни звука, его внешнее самообладание резко контрастировало с причитающими вокруг него людьми[288].
Ил. 6. Самосожжение Тхить Куанг Дыка (июнь 1963 г.). Фотограф: Malcolm Browne. © AP/Malcolm Browne
То же самое и в отношении Яна Палаха: мы не знаем, что он сказал, будучи поглощенный огнем, если он вообще что-то говорил. Не зафиксировано и то, произнес ли из пламени что-нибудь Мохаммед Буазизи, молодой тунисский уличный торговец, который своим самосожжением в декабре 2010 года спровоцировал беспрецедентные политические беспорядки в Северной Африке. Молчание — самое уместное сопровождение такого акта. Все