Шрифт:
Закладка:
В то время из меня буквально сочилась подавленная субъективность. Я чувствовал, что единственная поистине экзистенциальная, а значит, и интеллектуальная задача – это понять, что происходит Здесь и Сейчас. И субъективность представлялась мне для этой цели наилучшей лабораторией, несмотря на ожидаемые упреки тех, кто не нашел смелости заглянуть внутрь себя. Субъективность – это слепая зона, но одновременно и печать, которую нужно сломить. Еще я подозревал, что Здесь и Сейчас открыто во все стороны и нельзя из него ничего вычеркивать: то, что мы по некоей – вроде бы логичной – причине опускаем, и есть то, чего нам однажды недостанет до завершенности. К Здесь и Сейчас относились теннис и философия, карта и территория, Первый скрипичный концерт Шостаковича в исполнении Алины Погосткиной, ее дьявольская сосредоточенность и ее ангельская улыбка, надписи в туалетах и буддистская “Сутра запуска колеса дхармы”, естественно, мы с Ниной, ее заколки для волос и карандаш для бровей, ласки и колбаски, как пела в одной песенке Марта, – в общем все, от скатологии до эсхатологии. Нельзя сказать, чтобы все это обладало одинаковой ценностью, и уж тем более, что везде тут можно поставить знак равенства, нет, низкопробный постмодернизм был мне противен, но все это вместе являлось безусловной частью мира, в котором я жил. Я чувствовал, что его корневые системы переплетены между собой прочнее, чем кажется, и что эти элементы непостижимым образом складываются в единое целое. А главное, я не мог больше говорить об этом мире на языке, похожем на искусственные русла рек, выпрямленные ради нужд интеллектуального хозяйства и повышения урожайности. Пора было вернуться куда-то к верховьям, поближе к источнику, где вода еще не успела забыть о глубинах, из которых она выходит на поверхность. Пора было перестать жонглировать понятиями. Пора было просунуть руку сквозь собственное горло и схватить себя за сердце.
Вот такие примерно обуревали меня тогда мысли. Кончилось все тем, что накануне своего тридцатилетия я на несколько дней уехал в лес. Мне хотелось взять паузу и обдумать дальнейшую жизнь. В кабинете аспирантов я чувствовал себя чем дальше, тем неуютнее: мне казалось, будто социологическое образование окончательно превратилось в какой-то дискурс-серфинг. Ни на одну научную конференцию нельзя было заявиться без фирменного неопренового костюма и доски, доклады, исследования и статьи накатывали на академический мир волна за волной – только-только оседлаешь одну из них, а вторая уже готова тебя захлестнуть. Мне это стало неинтересно. Я хотел писать роман. Хотел сам себе послать рукопись на рассмотрение.
* * *
Когда я вышел из редакции, было уже за полдень. Колясочника кто-то перепарковал на другую сторону улицы, куда теперь переместилось солнце, да еще и снабдил каталогами скидок, чтобы ему было не так скучно. Впереди меня шел по тротуару мальчик лет пяти, на ходу доставая из большой полиэтиленовой упаковки игрушечный автомат. Я прекрасно знал, что он сделает, когда я его обгоню, и между лопатками у меня пробежал холодок. Хулиган таки разрядил в меня свой автомат, и в ту же секунду в моем кармане зажужжал телефон.
Звонила Нина, чтобы поздравить меня с днем рождения. Она была в Оломоуце, готовилась к последнему экзамену. День рождения мы отпраздновали еще месяц назад: Нина забронировала для нас апартаменты в небольшой усадьбе возле городка Сеч, которая в итоге оказалась полностью в нашем распоряжении, чем мы как следует и воспользовались. Мы облазили ее от подвала до чердака, устроили там фотосессию, а однажды днем заснули на старинной софе в комнате с настежь отворенными окнами, заснули таким сладким сном, словно после недавней любовной битвы кровь в наших жилах превратилась в карамель.
Вторая половина дня была у меня совершенно свободна, а вечером я планировал забрать кое-какие вещи у Романа и Евы. Они жили на Ботанической улице неподалеку от киноклуба “Арт”; по соседству с ними, на том же верхнем этаже, располагались квартира и студия художника Далибора Хатрного, которому тогда уже было никак не меньше восьмидесяти пяти.
Поднявшись пешком на шестой этаж, я позвонил в дверь. Меня встретила Ева, но внутрь не пустила, а сразу вытолкала на чердак и оттуда – на крышу. Потом потребовала закрыть глаза, а когда я их открыл, то попал прямиком на собственный день рождения.
– Хеппи бёздей ту ю-уу, – пропищала Марта так, словно только что вдохнула гелия; остальные поддержали ее нестройным мычанием. На крыше было человек десять: Роман с Евой, Марта, Томми, Петр, с которым мы однажды запекли будильник, и еще парочка друзей.
– А где аппаратура? Знаете, какой здесь был бы звук? – спросил я.
– Сегодня мы сделали ставку на торт и бутерброды, – ответила Ева. – С днем рождения!
– Тридцатник, значит? Что ж, добро пожаловать в клуб, – хлопнул меня по плечу Томми.
– Отличная крыша, – искренне восхитился я, взяв бокал шампанского.
С нее были видны дворы, а за домами на противоположной стороне улицы открывался вид на Лужанки и Черна-Поле[50]; из металлической кровли торчали кирпичная труба, антенны и какая-то надстройка, – там, наверное, раньше сушили белье. Мне вспомнился рассказ Иржи Кратохвила, где действие происходит на крышах Брно[51].
– Вы уже познакомились с Хатрным? – спросил я у Романа. – Может, позвать его, чтоб у нас тут была какая-нибудь знаменитость?
– Я тоже знаменитость, – напомнила Марта.
– Мы с ним только здороваемся, – ответил Роман. – Но вообще это повод.
Мы уселись кружком, Ева разрезала морковный торт и принялась раскладывать куски по старым битым тарелкам и раздавать их.
– Кажется, нам не хватает музыки, – сказал кто-то. – Аппаратура бы и впрямь не помешала.
– Ну уж нет, концерт был вчера, – решительно заявила Марта. – Кто хотел, мог прийти. Не знаю, где вас всех носило. А сегодня у нас день рождения. Точнее – у тебя день рождения, – она посмотрела на меня. –