Шрифт:
Закладка:
Когда настало время для трапезы, мы просто легли спать, потому что у нас не было необходимых продуктов[65].
Мы не касались второй половины агады, поскольку не были достаточно счастливы – Бог не дал нам такой радости, – чтобы мы могли петь об этом[66].
Вместо этого мы спрашивали Бога: «Почему ты допустил, чтобы с нами случилось такое? Почему? Если ты Ашем Йисборах (Бог Благословенный), почему ты позволил, чтобы такое случилось с еврейским народом, Твоим народом?» Много раз мы задавали друг другу этот вопрос. Много раз мы роптали на Бога. Даже самые религиозные люди задавались этим вопросом. И у них тоже не находилось удовлетворительного ответа.
Но мы провели седер. Один седер. В тот вечер у нас кружилась голова. Мы сделали это, скорее, чтобы отдать дань традиции, а не из религиозности. Конечно, в этом был и элемент протеста против немцев – декларация того, что мы еще живы, что еще способны на подобное. Но долго ли нам осталось жить? Мы не знали, что грядущий день принесет нам.
Той весной, уже после Пейсаха, немцы распространили слух, что еврейские узники, желающие уехать в Палестину, могут зарегистрироваться, и определенное их количество будет туда отправлено. Люди платили немалые деньги и отдавали все, что имели, чтобы попасть в этот список. Конечно, это был обман, но никто об этом не знал. Мы были наивными. Несмотря на то, что это не вязалось с остальными действиями наших мучителей, мы все равно считали, что слух может оказаться правдой. Я всерьез подумывал о том, чтобы уехать.
Тем временем Руббе начал приносить мне в ремонт часы, но не входил в нашу комнату. Я забирал их у него и приносил ему, когда они были готовы. Он был большой шишкой и прекрасно выглядел – молодой, лет под тридцать, с множеством орденов. Мне показалось, что лучше всего поговорить о палестинском списке, когда я принесу ему часы. Он меня знал, но обычно смотрел злобно, даже если ничего не говорил, а иногда оскорблял меня. Вообще заговорить с немцем было непросто. Это было запрещено даже на работах, кроме тех случаев, когда к тебе обращаются. Если вопрос содержит десять слов, я старался отвечать одним. Однажды я пришел в кабинет Руббе с двумя парами часов, принадлежавших его жене. Они были отремонтированы и отполированы так, что казались новыми. Он улыбнулся и даже поблагодарил меня. Я подумал, что настал подходящий момент. И спросил: «Дозволено ли мне будет попросить вас об одолжении, если только возможно?»
Он ответил: «Что тебе нужно? Говори». Вроде он был миролюбиво настроен – говорил ласково, но лишь до поры, пока ты не начнешь слишком сильно действовать ему на нервы.
Я сказал: «Ходят слухи, что некоторому числу евреев позволено зарегистрироваться для отправки в Палестину, а у меня есть дядя, который живет там. Могли бы вы оказать мне услугу и внести в список нас троих?»
Не успел я закончить, как он встал и схватил резиновую дубинку, которой бил заключенных. «Ишь чего захотел! Тебе что, не нравится здесь? Тебе здесь недостаточно хорошо?! – свирепо кричал он. – Ты хочешь в Палестину?!» Его лицо побагровело от гнева.
Я ответил: «Я просто подумал, что, возможно, это неплохая идея, но если вы не можете помочь, ничего страшного. Мне нравится здесь, и я счастлив, что могу чинить вам часы».
Он успокоился и сказал: «Никому никогда не говори, что ты хочешь поехать в Палестину. Подумай о моих словах». Вот так он сказал. Но я не понял, что он имел в виду, хотя по тону понял, что он на что‐то намекает.
Придя домой, я рассказал обо всем братьям, однако им не понравилась моя интерпретация случившегося. Они были разочарованы, что Руббе не согласился внести нас в палестинский список, но больше не настаивали. Я отговорил нескольких человек регистрироваться, потому что тут явно что‐то было не так.
Через шесть недель немцы пригнали машины и погрузили в них примерно сто пятьдесят человек, зарегистрировавшихся, чтобы ехать в Палестину. Их вывезли в лес и всех расстреляли из автоматов.
Как мы об этом узнали? Вернувшиеся в лагерь солдаты забрали около двадцати заключенных, чтобы копать канавы и хоронить трупы. Эти узники и рассказали нам, что произошло.
Так Руббе выручил меня. Фактически спас нам жизнь. А ведь у нас были деньги, и мы могли бы попасть в список.
Как‐то раз, когда я пришел к нему в контору, он спросил меня, кто выиграет войну. Внутри меня все упало от страха перед этим вопросом. С клаппен херц (колотящимся сердцем) я ответил: «Не знаю. По моему разумению, у Германии сильнейшая армия в мире. Она завоевала всех. Она уже в России, как вы знаете». Я избежал дальнейших расспросов, и на этом все кончилось.
В Волянуве у меня были друзья, хотя по-настоящему близки мне были только братья. Мы находились в куда лучшем положении, чем остальные, и это создавало определенную дистанцию между нами и другими заключенными.
Хамейра Зальцберг тоже работал в Волянуве. Сначала мы жили в одном бараке, и, когда мы с братьями обзавелись отдельной комнатой, он заглядывал к нам поболтать. Я часто виделся с ним, но даже с Зальцбергом прежней близости уже не было.
Мы были очень уважаемыми людьми в лагере и принадлежали к группе из двенадцати «избранных» и самых достойных и образованных заключенных. Я, мои братья и Хамейра были из Кожница. Остальные – из Шидловица. Они приняли нас в свой круг, чтобы иметь возможность собираться в нашей комнате: мы были единственными в лагере, кто располагал собственным помещением. В каждом из других блоков содержалось сотни по две узников. Было опасно вести тайные разговоры, когда вокруг столько людей.
Все возвращались с работ примерно в четыре или пять часов пополудни. Мы могли ходить по территории лагеря до семи вечера, а потом все должны были оставаться в своих бараках. В эти несколько вечерних часов небольшая группа собиралась у нас на киббиц. У каждого находилось, что рассказать. Это помогало выжить. Обсуждалась идея побега – что и как надо делать. Мы говорили и о политике, и о войне на Восточном фронте, и о том, удастся ли нам уцелеть. Все были уверены, что немцы потерпят поражение, потому что нельзя воевать со всем миром. Особенно при условии, что