Шрифт:
Закладка:
– О, да ты к ней прикипел. – Парис покачал головой. – Это единственная любовь, которая не уйдет. Я тебя понимаю, братишка. Тебе уже ничем не помочь.
Парис объявил себя человеком тьмы, обретшим свет в тюрьме. Он чуть не всю жизнь провел там.
– Все они находят Иисуса в тюрьме, – сказал ему дядя. – Там больше особо нечем заняться.
Он вернулся в общую спальню повидаться с ним, койки стояли, как в казарме. Парис сидел на своей, упершись локтями в колени и глядя на ладони, будто на комки глины, из которых собрался лепить.
– Мне было нечем заняться, Эдди. Разве что сидеть тут.
– Мой дядя даст тебе работу.
– Я умею работать. У меня с этим никаких проблем.
Рядом с ним на кровати лежала маленькая черная Библия в мягкой обложке, и он отметил место в Апокалипсисе лентой своей дочери. Лента была розовая, блестящая, потрепанная. Дочка жила где-то на юге и работала в придорожном кафетерии, узнал Эдди, когда Парис показывал ему ленту. У него были глаза, похожие на нечищеные ботинки, усталые. Он играл любовные песни, баллады. Блюз. Блюз, в который вкладывал всего себя.
– Нужно жить изо всех сил, – сказал он Эдди, сжимая его плечо. – Живи для нее, – сказал он, касаясь инструмента. – У тебя, похоже, нет выбора.
Ночью он пошел к проводам. Дорожка шла через лес, и во все направления лениво тянулись провода. Здесь был прекрасный пейзаж, а потом появились провода, они жужжали, и люди расстраивались. Может, они поняли, что на самом деле здесь не настолько безопасно, и их глупые замкнутые жизни под угрозой. Вывод: люди боятся смерти, почти все. Но не он. Он особо не боялся.
Иногда из леса прибегал старый пес и таскался за ним. У него была разбитая морда. Он знал его – Эдди мог сказать с уверенностью. Следовал за ним на расстоянии – два существа, разделившие друг с другом ночь. Они, возможно, даже думали об одном и том же – запах земли, вязкая жидкая грязь на тропе, трава, толстая, как шнурки на его ботинках, и такая длинная, что о нее можно было споткнуться. Черная, косматая, собака показывала зубы, труся рядом, будто улыбалась, и язык свисал из пасти, похожий на ложечку для обуви. Смотрела на него, будто говорила: а что это я тут делаю? Эдди качал головой и думал, не задавай мне философских вопросов. Он шел, сколько хватало сил, вверх, к плато, потом стоял под гудящими проводами, а собака вдруг принялась шумно носиться вокруг. Эдди сказал:
– Сядь уже, не мельтеши.
Собака не обратила на него внимания, потом подняла голову, будто что-то услышала, а потом и Эдди смог услышать поезд.
Можно было подойти к самому дому совершенно незаметно. Заглянуть в окна. Они зажигали свет по всему дому, будто в музыкальной шкатулке. Было слышно, как бегает, смеется и кричит Фрэнни, как это делают все малыши, и Эдди думал, что лучше звуков нет на всем свете. Он видел, как мистер Клэр распаковывает коробку с книгами в комнате его деда, достает их по одной и рассматривает, как бесценные сокровища, а потом ставит на полку, будто они начинены динамитом. Он смотрел, как она хлопочет на кухне с забранными в хвост волосами. Она была явно в старой мужниной рубашке, в полоску, с манжетами, и ноги у нее были обалденные, длинные, загорелые, и она отставляла локти, готовя, как оказалось, сэндвич. Он снова подумал о матери, чья жизнь уже закончилась, причем без особых последствий – и в этом была вся трагедия.
Она возилась в саду и была по лодыжки в грязи. Эдди подошел медленно, будто собираясь пригласить ее на танец, и взял грабли.
– Дайте помогу.
– Хочу посадить цветы, – сказала она. – Много, много цветов.
– Мы достанем вам цветов. – Он повернулся к брату. – Да, Коул?
Коул кивнул.
– Я люблю тигровые лилии, а вы?
– Я тоже.
– А ты, Коул?
– Ну, наверно, маргаритки.
Их мать любила маргаритки. Она всегда ставила их в воду.
– Тогда давайте посадим маргаритки, – сказала миссис Клэр.
Они были другие. Городские, но, опять-таки, не такие, как все приезжие. Во-первых, они не были богаты. В городе многие при деньгах. Они покупали летние домики. Их можно было встретить в городе – каких-то злых, не стоящих симпатии. Но Клэры были другие. По крайней мере, она.
Как бы там ни было, Эдди теперь работал на них. Просто бизнес. Она не знала, что они выросли на этой ферме. Она ничего не слышала, а он не собирался ей рассказывать.
«Это работа, – думал. – Не больше и не меньше».
Если ей нужны цветы, он их раздобудет. А что до его других чувств к ней – они непозволительны. Мама учила его отличать доброе от дурного, и он понимал, куда нельзя ступать. Есть границы, которые невозможно пересечь.
– А теперь выполи-ка здесь сорняки, – сказал он брату. – Я пройдусь граблями по грядкам.
Коул умелыми руками выдернул сорняки, ни один не укрылся от него. Эдди стоял и смотрел на него. Братишка явно задумался о жизни и о том, как она несправедлива. Это было заметно, когда он хмурился, с усилием выдергивая корни. Сначала казалось, что поработать здесь – удачная мысль. Но сейчас Эдди усомнился. Он замечал, что Коул смотрит на мамино окно, будто ждет, что она выглянет и скажет, что все это им просто приснилось. Он не мог смириться. Ночью он по большей части плакал, засыпая. Все, что они знали, переменилось. Все, что осталось, – это воспоминания, картинки в голове, открытки от тех, кем они были раньше. Пропала даже уверенность, что это принадлежало им.
2
Все то лето были теплые вечера, лимонад, маленькая девочка. Золотые волосы Кэтрин на ветру и ее худые белые ступни в траве. У нее были изящные ноги. Она сказала, он может называть ее Кэти, если хочет. Она сказала, что так ее зовут родители. О муже она не говорила. Он чувствовал к ней что-то. Смотрел, как она рисует. Она все время что-нибудь рисовала – деревья, старые шины, резиновые сапоги Фрэнни, дом, – и хорошо рисовала. Почти всегда синим карандашом. Лицо Коула, его острый подбородок, скулы, красивые глаза. Руки Уэйда, сложенные на коленях, как спящие голуби.
– Дай-ка нарисую тебя, Эдди, – сказала она.
– Нет, не надо.
– У тебя хорошее лицо. – Она уже начала, рука витала над листом бумаги, и проступали его очертания. – Мы недостаточно вглядываемся друг в друга, – сказала