Шрифт:
Закладка:
– Это папа сделал – тот, что на Севере. Видишь, на ленточке моё имя написано?
– Да я и читать-то не умею, – ворчит она.
– Хочешь послушать, как я играю?
Мама закатывает глаза:
– Послушай-ка лучше ты, и послушай хорошенько! Отец у тебя только один: тот, что счастья искать поехал! Вернётся богатым – это ты всем станешь подарки раздавать, а нам не будет нужды просить милостыню! – она забирает у меня из рук скрипку и косится на неё, словно на неведомого зверя, готового вот-вот вцепиться. – А до тех пор придётся нам самим справляться. Я ещё разок переговорила с башмачником, он возьмёт тебя в мастерскую. Сперва ремеслу будешь учиться, а со временем, как руку набьёшь, деньжатами поделится…
И мне вдруг кажется сном не моя прошлая жизнь, а этот самый момент: стоит открыть глаза, я проснусь и окажусь в своей постели в Дернином доме, и утреннее солнце снова расчертит простыни тетрадными линейками… Это и есть моя реальность.
– Но учитель Феррари говорил, у меня к математике способности…
– А этот твой учитель случайно не говорил, что вышлет нам денег, чтобы мы концы с концами могли свести? Ты ему объяснил, что твоя мать воровать не пойдёт? Здесь, знаешь ли, ещё остались честные люди! – вопит она и начинает метаться по комнате, пряча всё, что я привёз: одежду, тетрадки, еду… Я даже не успеваю заметить, куда они делись. – И это тебе тоже не нужно!
Скрипка, футляр и моё имя на подкладке исчезают под кроватью. Я не отвечаю, только сую руку в карман и кручу между пальцами шарик Люцио. Единственное, что у меня осталось.
29
– Доброе утро, донна Антониетта! – в распахнутую дверь видна широченная улыбка Хабалды. – Могу я занять у вас ненадолго этого огольца? Хочу проверить, вспомнит он, как луковую фриттату готовить, или забыл совсем…
– И не говорите! Он там, на Севере, видно, и мать свою позабыл: как на родную землю ступил, мне и не улыбнулся ни разу! Одна только скрипка да вычитание на уме.
– Что вы говорите, донна Антониетта? Ну, это всё детские капризы, пройдёт. Маму-то разве забудешь? – всплёскивает руками Хабалда, а сама мне подмигивает: – Пойдём, освежу тебе память стаканчиком воды с «Гидролитином».
В её квартирке всё по-прежнему.
– Как там моя шкатулка с сокровищами? – тычу я в плитку, под которой её спрятал.
– Не волнуйся, никто ничего не трогал, – отвечает Хабалда, смешивая газировку.
Некоторое время мы сидим в молчании. Но не слишком тягостном.
– Мама меня больше не любит, – говорю я наконец. – Сама на Север отправила, а теперь злится. Я туда вернуться хочу, там обо мне помнят и заботятся.
– Слушай, малыш, – ворчит Хабалда, нарезая лук, – твоя мама Антониетта потому на ласки не щедра, что сама их в жизни не знала. Но вот скажи, помешало ей это столько лет о тебе заботиться? А теперь ты большой вырос, должен ей помогать. Уж сколько всего жизнь у нас обеих забрала: у неё – сына, у меня – Терезинеллу…
Я слышал об этой истории: соседи судачили – но мне Хабалда её до сих пор не рассказывала.
– Как… как это случилось?
– Ей шестнадцать было, моей сестрицы дочка, а у той их ещё четыре. В общем, Тереза со мной стала жить, я её как родную вырастила. Красавица она была, Тереза, а умница какая… После перемирия к партизанам ушла, влюбилась там в одного. Связной была, донесения носила, ну и пистолет нашла во время какой-то операции, у мёртвого немецкого солдата забрала. Тот, говорит, даже немцем не выглядел, когда умер. И мёртвым тоже – только до смерти удивлённым. Про пистолет она, понятно, никому не сказала, не то отобрали бы, конечно. Об этом пистолете одна я и знала. А двадцать седьмого сентября сорок третьего, после стычки у фермы Пальяроне, Терезинелла с утра пораньше из дома ушла. Я, как заметила, весь город обыскала. И только потом узнала, что на холме Вомеро баррикады. Пока туда добралась, уже от вони пороховой не продохнуть. Ищу свою Терезинеллу, да разве в дыму этом сизом что разглядишь? Потом поднимаю голову и вижу её с пистолетом в руке: палит из укрытия вместе с мужчинами и от каждого выстрела всем телом вздрагивает, но не отступает. Я кричу: «Спускайся, спускайся оттуда!» Тереза на меня смотрит, улыбается, а с места не двигается: так и стоит с мужчинами, стреляет – и вздрагивает, стреляет – и вздрагивает… Потом громыхнуло, и, как всё утихло, моя Терезинелла уже не вздрагивала и не дышала… Через два дня немцы ушли, город освободили… Вот только Тереза об этом уже не узнала…
Лук на разделочной доске превратился в мелкое крошево, а глаза у Хабалды мокры от слёз. Она достаёт зелёную клетчатую скатерть, салфетки, и дальше слышен только тихий перезвон тарелок, вилок и стаканов.
Вернувшись домой, я обнаруживаю, что моя мама Антониетта дремлет, но, заслышав мои шаги, вскидывается:
– А, это ты! Иди сюда, полежи со мной немного…
Я забираюсь в постель. Уже три часа дня, а мама ещё в ночной рубашке. Глаза у неё усталые, но она по-прежнему красива – по правде сказать, даже красивее, чем раньше: чёрные, словно ночь, волосы, которые стали ещё длиннее и сверкают на солнце, яркие губы, хотя помадой и не пользуется – её у нас просто нет… А я вспоминаю Дерну и её светлые, мягкие, как вата, волосы.
Мама ложится на подушку, потом кладёт мне руку на голову, ерошит волосы. Я прижимаюсь к ней, снова чувствую её запах и, вспомнив, как скучал по нему, засыпаю. Мне снится Дерна: тот день на море, липнущий к ногам песок… Вода, которая сперва кажется обманчиво лёгкой, с каждой секундой становится всё тяжелее, тянет меня ко дну. Я оборачиваюсь в сторону пляжа, но все уже ушли: Альчиде, Риво, Люцио, Томмазино… Осталась одна Дерна. Я захлёбываюсь, а она только рукой машет. На помощь! Тону! Вытащи меня! Ветер треплет её светлые волосы, и я не могу понять, смеётся она или плачет. Последнее, что я вижу: Дерна отворачивается и тоже уходит.
Я просыпаюсь в холодном поту. Моя мама Антониетта спит рядом.
30
Больше мы с моей мамой Антониеттой (она впереди, я чуть сзади) не ходим. Я один хожу, иногда – вместе с Томмазино.
Жизнь постепенно возвращается в обычное русло, хоть и не