Шрифт:
Закладка:
На Севере, где живут Дерна и Роза, я никогда не видел на улицах столько людей и до того отвык, что теперь мне чуточку неуютно. Многие разрисовали лица или нацепили маски. Быстрым шагом дойдя до угла, я сворачиваю на виа Меццоканноне и оттуда поднимаюсь к пьяцца Сан-Доменико-Маджоре, подальше от толчеи. Шагаю, шагаю, и ноги сами выносят меня к музыкальной школе. Скрипка так и лежит под кроватью, но в руки я её больше не брал: от этюдов у моей мамы Антониетты мигрень.
Душно, воздух похож на кисель. Из настежь распахнутых по жаре окон доносится музыка. Я сажусь на ступеньки, закрываю глаза… И вдруг слышу, как кто-то меня окликает:
– Америго! Америго, это и правда ты?
Каролина несётся ко мне через улицу, и я сразу чувствую знакомый запах фиалок. Но футляра со скрипкой при ней нет.
– Ты теперь не ждёшь меня после занятий. Я думала… – она глядит на меня, как на призрака, вернувшегося с того света, и, надо сказать, недалека от истины.
– Я уезжал в одно очень далёкое место, – говорю я. Она тоже выросла и кажется сейчас почти совсем взрослой.
– В далёкие чудесные края?
– Меня там даже научили играть на скрипке. Можно было выбирать, на каком инструменте учиться, но я… я вспомнил о тебе.
Она отворачивается: наверное, не хочет больше со мной дружить, думаю я. Но нет, это просто слёзы.
– А моя скрипка в ломбарде. Отец потерял работу, а нас у него четверо, все должны быть при деле. На твоём месте я бы осталась там, в тех далёких чудесных краях.
– Может, пока поиграешь на моей? Только взамен станешь давать мне уроки. Что скажешь?
Сперва я чувствую волну её запаха, потом поцелуй в щеку.
И мы идём к моему дому. Временами лёгкий ветерок снова доносит до меня аромат фиалок, и по спине пробегают мурашки.
– В театр заходишь? – наконец отваживаюсь спросить я, чтобы не молчать всю дорогу.
– Иногда, но это совсем другое. Я думала, ты уже не вернёшься…
На виа Толедо толпа ещё плотнее, чем на Ретифило: все торопятся на пьяцца дель Плебишито поглазеть на украшенную разноцветными огнями церковь и готовые к параду фигуры. Тюха говорила, многие из них размокли под дождём, осталось только четыре. И одна из устоявших, сделанная рабочими-металлургами завода «Ильва» для Комитета по спасению детей, называется «Север-Юг» – в честь нашего путешествия.
Народу столько, что виа Рома кажется не шире переулка. Я хватаю Каролину за руку и дальше веду задворками: боюсь потерять в такой толчее. Но только дойдя до дома, понимаю, что немного стыжусь её впускать. Наконец, открыв дверь, понимаю, что мамы нет. Каролина входит следом, оглядывается по сторонам, но ничего не говорит. Я ведь тоже не представляю, как она живёт. Так и тянет похвастать, что Дерна отдала мне целую комнату, а из окна были видны поля, но я молчу. Опускаюсь на четвереньки возле кровати, потом ложусь на пол, впервые после этой жары чувствуя прохладу, которая растекается по всему телу, протягиваю обе руки вперёд… И встречаю только пустоту. Ползком выбираюсь обратно, включаю свет, заглядываю снова: скрипки нет, под кроватью пусто.
– Наверное, мама переложила. Чтобы не сломать, – смущённо бормочу я, притворяясь, что шарю по комнате, потом снова приседаю возле кровати.
– Уже поздно, – говорит Каролина, – мне пора. В другой раз покажешь.
Перед глазами проносится тот первый миг, когда я, развернув цветную бумагу, приоткрыл футляр, и в нос ударил запах дерева и клея – настоящего, столярного, а не того, каким пользуется башмачник с Пиццофальконе: что и говорить, мастерская по ремонту пианино – не каморка, где чинят обувь. Потом, вспомнив, как Дерна принесла письмо от моей мамы Антониетты, такое долгожданное, написанное Маддаленой по маминой просьбе, я вдруг задумываюсь о словах Томмазино, о письмах и посылках, которые приходят ему два раза в месяц… И, утерев слёзы, выскакиваю в переулок.
32
Маддалена живёт в Санта-Лючии, на Паллонетто. Посреди улицы играют в догонялки с полдесятка чумазых ребятишек. Я и сам таким был, пока в поезд не сел.
– Не знаешь, где тут Маддалена живёт? – спрашиваю я у самого крепкого.
– Это коммунистка, что ли? – недобро глядит тот.
Я не двигаюсь, но непостижимым образом вдруг оказываюсь к нему совсем близко, грудь в грудь. Другой, коротышка с багровым пятном в пол-лица, заходит сзади. Крепыш хватает меня за рубашку, потом толкает, и я лечу на мостовую. Пытаюсь подняться, но их пятеро – шансов у меня нет.
– А ты, значит, один из тех, с поезда? – продолжает здоровяк. Я не отвечаю. – Что ни день к ней ходят. Говорят, письма отдать, а сами с полными сумками жратвы возвращаются. Нашли хлебное местечко!
– Вот мы их тут и караулим, – вмешивается коротышка с родимым пятном, но, поймав косой взгляд, осекается.
– Улица наша. Кто проходит – налог жратвой платит. Тебя тоже касается, – крепыш пинает меня, и я, не успев подняться, снова оказываюсь на мостовой. – Понял, нет?
– Да мне вообще ничего не присылали! – отвечаю я, и это чистая правда.
– А вот посмотрим, когда выйдешь… – угрожающе тянет он и машет рукой: мол, вставай. – Вали уже к своей коммунистке, мы тут подождём.
Взлетев по лестнице, я стучу в дверь, возле которой написано «Крискуоло». Слышны приближающиеся шаги, и через несколько мгновений выглядывает Маддалена. Я одним прыжком оказываюсь внутри: боюсь, что те, снизу, вломятся следом. Она ничего не говорит, только глядит на меня и улыбается.
– Я Америго, – выдыхаю. – Тот, что последним остался.
– Помню. Садись.
Рухнув в кресло с протёртыми подлокотниками, я едва могу вспомнить, какая сила вознесла меня наверх, но знаю: стоит спуститься, тумаков не избежать. Маддалена уходит в соседнюю комнату и возвращается со стопкой писем – нераспечатанных, с наклеенными марками:
– Вот, всё здесь.
Я смотрю на неё, не дыша.
– Я тебя уже три месяца жду! Неужели ты был настолько занят?
– Ждёте? Меня ждёте? Зачем? – теперь я совсем ничего не понимаю.
– Трудно было один разок ответить, хотя бы из уважения? Люди, между прочим, о тебе заботились, как