Шрифт:
Закладка:
Однажды вечером, когда мы еще не жили вместе, я вернулась домой и нашла полено с болтами на коврике у двери. Ты уехал из города, и я была расстроена твоим отъездом. Но когда я поднялась по ступенькам и в сумерках увидела смутные очертания сделанного тобой оружия, то поняла, что ты любишь меня. Это был талисман защиты — способ обезопасить меня, пока тебя не было рядом, средство, с помощью которого я могла отбиться от кавалеров (если бы они появились). С тех пор я всегда хранила его у кровати. Не потому, что думала, что за нами придут. Но потому, что в нем грубое становится нежным — один из твоих, как поняла я впоследствии, главных талантов.
В год, когда умер мой отец, я прочла в школе рассказ о маленьком мальчике, который мастерил корабли в бутылках. Этот маленький мальчик жил по принципу: ты никогда не удивишься, когда произойдет худшее, если научишься представлять его заранее. Не зная, что этот принцип — точное определение тревожности по Фрейду («„Тревожность“ — определенное состояние ожидания или предвосхищения опасности, возможно даже неизвестного характера»), я принялась претворять его в жизнь. Будучи уже тогда заядлой «мемуаристкой», я начала писать истории об ужасных вещах в своей школьной тетрадке. Первым произведением была новелла под названием «Похищенная» о том, как меня и мою лучшую подругу Жанну похитила и пытала чокнутая семейная парочка. Я гордилась своим опусом и даже нарисовала для него вычурную обложку. Это был оберег: теперь-то Жанну и меня никогда не застанут врасплох похищение и пытки! Именно поэтому я смутилась и расстроилась, когда мама повела меня обедать в кафе, «чтобы поговорить об этом». Она сказала, что обеспокоена тем, что я написала, и учительница шестого класса — тоже. Я моментально поняла, что мне должно быть стыдно за рассказ — и с литературной, и с профилактической точки зрения.
Когда мы с Игги приехали домой из роддома после исступленной, беспорядочной и практически бессонной недели, мое сильнейшее ощущение счастья порой омрачала галлюцинация о том, что из его драгоценной новорожденной головки торчат ножницы. Возможно, их туда воткнула я, или, возможно, он поскользнулся и упал на них. Как бы то ни было, это видение — худшее, что я могла себе вообразить. Оно посещало меня, когда я пыталась уснуть после многих часов — а иногда и ночей — без сна. Мы так часто не спали, что вкрутили в гостиной красную лампочку и держали ее включенной всё время, чтобы солнце сменялось красным светом, а настоящей ночи не было. Однажды, блуждая в красном мареве, я призналась Гарри, что из-за плохих мыслей о ребенке подозреваю у себя послеродовую депрессию. Я так и не смогла рассказать ему о ножницах.
Не помню, в чем заключалась связь между корабликами в бутылках (Арго?) и параноидальной тревожностью мальчика, который их собирал, но уверена, что она была. Не могу найти тот рассказ. Жаль — уверена, что его мораль заключалась не в том, что хорошее происходит оттого, что многократно представляешь худшее. Скорее всего, в сюжет вплывает старый мудрый морщинистый дедуля, который развеивает гиблые иллюзии внука, взяв его с собой посмотреть на диких птиц, пролетающих над холмом. Но, сдается мне, я подверстываю факты.
Тот старый мудрый морщинистый дедуля еще не появился в моей жизни. За него отдувается моя мать, которая живет и дышит проповедью профилактической тревожности. Когда я говорю ей, что мне будет гораздо легче, если она придержит тревожные мысли о моем новорожденном сыне при себе вместо того, чтобы писать мне, что ей не дает уснуть страх за его жизнь (а заодно и за жизни всех, кого она любит), она выходит из себя: «Ты ведь знаешь, что это не беспричинная тревога».
По мнению моей матери, люди не понимают, что к чему в этой жизни — каковы риски. Как может вообще опасение быть беспричинным, если всё неожиданное или ужасное, что произошло однажды, может случиться снова? В прошлом феврале под спальней мужчины, живущего неподалеку от Тампы, штат Флорида, образовалась воронка, пока тот спал; его тело никогда не найдут. Когда Игги было шесть месяцев, его поразил смертельно опасный нейротоксин, отравляющий примерно сто пятьдесят из четырех с лишним миллионов детей, ежегодно рождающихся в Соединенных Штатах.
Недавно моя мать посетила Поля смерти в Камбодже. По возвращении она уселась в нашей гостиной, чтобы показать мне фото из поездки, пока Игги ерзал по лохматому белому ковру (время выкладывания на животик). Совсем мне не хочется тебе об этом рассказывать при ребенке, сказала она, кивая в его направлении, но там есть один дуб, который называют «деревом-убийцей», о него красные кхмеры разбивали младенцам головы. Мозги тысяч детей разлетелись об это дерево. «Ясно», — говорю я. Прости, говорит она, не стоило мне тебе об этом рассказывать.
Пару недель спустя в телефонном разговоре она снова вспомнила об этой поездке: Не стоит мне об этом — ребенок ведь, — но у них там на Полях смерти есть такое дерево — «дерево-убийца»…
Я достаточно хорошо знаю свою мать, чтобы разглядеть в компульсивном повторении истории о дереве-убийце желание навязать мне внешний критерий ужаса: что может случиться с человеческим ребенком на этой планете. Не знаю, почему она так хочет убедиться, что этот критерий засел в моем сознании, но я свыклась с тем, что ей это необходимо. Она хочет, чтобы я знала: она стояла перед деревом-убийцей.
После того, как ко мне на работу заявился незнакомец, охрана кампуса поручила одному из сотрудников стоять у двери в аудиторию, где я веду занятия, в течение недели на случай его возвращения. В один из этих дней мы обсуждаем мощную пессимистическую книгу стихов Элис Нотли «Неповиновение»[72]. Одна студентка жалуется: По ее собственным словам, Нотли хочет свободной и красивой повседневности, но она зациклена на вещах, которые ненавидит и которых боится больше всего, а затем на протяжении четырехсот страниц окунает в них свое лицо, а заодно и наши. К чему всё это?
Эмпирически говоря, мы сделаны из звезд. Почему бы нам не говорить об этом почаще? Материя не покидает этот мир. Она просто продолжает перерабатываться, реорганизовываться. Ты неустанно повторял это мне, когда мы впервые встретились, — повторял, что в буквальном, материальном смысле что делается