Шрифт:
Закладка:
А голос всё звал и звал…
— Ва-ня-а-а-а! — катилось над рекой вдогонку за уплывающей лодкой. — А Вань!..
Неожиданно, словно всплеск на тихой воде, мелькнуло воспоминание: «А ведь мать, когда жива была, так же певуче мне кричала, с речки домой звала…» И вдруг тревожно, с неясным беспокойством, с тайной надеждой подумалось Ивану: «А что как и впрямь кому-то занадобился? Может, случилось что, может, доктора из города привезти надо… А я тут тилипаюсь, как это самое… в проруби…»
Торопливо, одна за другой, бежали в Ивановой голове тревожные мысли. Но странно, в этой незнакомой тревоге, в потаённой её глубине оживала, поднимаясь к самому сердцу, тихая, забытая радость. От чего родилась она, Иван и сам не знал, но чувствовал, что больше всего на свете ему хотелось, чтобы в эту минуту кто-то очень нуждался в нём, и сейчас, и потом, всю жизнь, чтобы в нём одном кто-то видел, может, счастье своё, может, спасение.
А может, наоборот? Не он ли сам ждёт не дождётся его, этого счастья? Ну, пусть не счастья и даже не удачи, которая, как та рыба, в любую минуту сорваться может, оставив одни круги на воде, а самой обыкновенной радости — от жизни, от всего, чем он живёт и что делает на земле.
А лодку уносило всё дальше и дальше, всё выше и выше поднималось солнце над рекой. И голос затих на берегу…
«Неужели больше не позовут? — с неожиданной тревогой подумал Иван. — Решат, что я в город уехал… или сплю без задних ног и ничего не слышу… И как меня угораздило с этим веслом!.. — с досады и злости на себя он даже заскрипел зубами. — Чего же делать-то, куда выгребать, к какому берегу?»
— Ва-ня-а-а! — вдруг снова донеслось издалека.
И, не раздумывая, не медля больше ни минуты, схватился Иван за второй сапог, стал торопливо стаскивать его с ноги…
МЕСТЬ
В ночь на четверг, на третий день своего недуга, старик Егор задумал помирать. Первый раз он собрался было двумя днями раньше, когда — пойми отчего! — вдруг тесным широким обручем обхватило грудь, сдавило дыхание и, словно на собственных поминках, затосковала, запечалилась усталая Егорова душа. Однако после бани, на которую у Егора ещё оставалось немного сил, да после крепкого чая с малиной в груди постепенно отпустило, стало по-младенчески легко. Тогда-то дед и решил: будет отсрочка. Ненадолго, но будет.
И вот теперь, видно, всё. Крышка.
Егор лежал на остывающей печи в валенках, под полушубком и всем своим усталым от жизни телом ощущал, как вместе с печным теплом выходит из него и его собственное, живое. Стыли руки и ноги, и Егору казалось, что это зябнет, отмирает его душа.
Всю ночь пролежал он в странном оцепенении, ни на минуту не сомкнул глаз, к чему-то прислушивался, что-то выглядывал в тёмных запечных углах: вот сейчас, не в эту, так в другую минуту…
Утомительно, ровно тикали ходики в горнице на стене, а рядом, в печной трубе, сопел, постанывал простуженный октябрьский ветер. Это отвлекало Егора от главного, мешало думать и ждать. Впрочем, думать-то ему ни о чём уже не хотелось — всё думано-передумано за долгую жизнь. Теперь только ждать оставалось.
И он ждал. И если всё-таки думал в это время о чём-то, то об одном, пожалуй: как бы не пропустить, не прокараулить той самой последней минуты…
Для чего понадобилась она ему, эта минута, чего ждал он от неё, на что надеялся — этого он и сам не знал. Просто нужна, и всё… Но смерть и в эту ночь не пришла, а ждать до утра у Егора сил не хватило, и он уснул.
Пробудился поздно, увидел свет и испугался: неужто проморгал? Но тут же услышал знакомое тиканье за стеной, понял, что опять живой, и, ещё не веря до конца в своё возвращение, тихим, словно уже нездешним голосом, позвал:
— Ма-а-ать! Что теперь — утро ай вечер?
— Эва, как тя, болезного! — издалека, из-за перегородки, подала голос Александра. — С таким молодецким-то храпом!.. Всю деревню, чай, сполошил. Слезай, коли живой, день уже на дворе. Самовар остывает.
Егор промолчал. Лежал и думал спросонья: «Обижаться или нет на старуху за её насмешку? В такой-то момент — человек, может, у жизни на самом что ни на есть краю, а она!..» И всё же решил, что не стоит сердиться напоследок. Уходить — так уж с миром, чего зря обиду с собой нести!
Для верности попробовал шевельнуть ногой — шевелится. Другой пошевелил. Тоже на месте. Вот только валенки показались непривычно тяжёлыми, словно кто подменил их за ночь.
— Не знаю, спущусь ли, — чуть громче, но жалостно сказал он. И спохватился запоздало: «А ведь опять съязвит, холера старая».
И — как в воду глядел! Он уже свесил ноги с печи, уже нащупывал валенками подпечную приступочку, когда услышал:
— Може, за Макарихой, за Настькой, прикажешь слетать? Чтоб на кошлы тя усадила… У неё небось и теперь до тебя рука лёгкая. Зараз оживёшь.
— Тьфу ты, неладная! — в сердцах, с обидой, ругнулся Егор, дотянувшись наконец сапогами до пола.
То, что увидел он в эту минуту, удивило и озадачило его. За столом, чинно положив перед собой руки на столешнице, сидела Александра, перед ней на медном подносе, посверкивая крутыми начищенными боками, стоял самовар, из которого они лет десять, поди, чай уже не пили: как подвели к деревне газопровод, как поставили по избам плиты-скороварки, так на радостях и попрятали самовары по чердакам да по чуланам. Доставали по праздникам, да и то не всегда — когда гости сходились, когда чайника не хватало на всех… А какие гости у Егора с Александрой! Откуда им ждать их! Им что в будни, что в праздники — чайника на двоих за глаза хватало. А тут — на тебе: самовар!..
Но не только он удивил Егора, а новый, похоже, ни разу ещё «не надёванный» платок — белый в синий горошек, которым Александра повязала голову. «К чему бы это? — насторожился Егор. — Уж не на радостях