Шрифт:
Закладка:
На следующий день мне пришло письмо от министра культуры. Он писал, что ему выпала честь сообщить, что мне полагается пожизненная стипендия размером в двести крон ежемесячно. И постскриптум: «Прошу передать мои приветствия вашему замечательному мужу». Вильхельм же принял это за скрытую дерзость. А вот Йенс Олесен утверждал: таким образом министр намекнул, что, несмотря на неловкое завершение вечера, министр не упустил из виду уникальные способности Вильхельма.
Хёйборг же принял эти слова за знак того, что история с рвотой со стороны министра прощена и забыта. Более того, Хёйборг решил, что Олесен, сам того не осознавая, влюбился в Вильхельма. Олесен же утверждал, что Хёйборг влюбился в меня. Мы показали им наш моментальный фотоснимок из Химмельбьерга. Они изучали его словно через увеличительное стекло. Хёйборг заключил о Вильхельме: «Очаровательный психопат». Олесен же при виде того, как я уставилась на фотографа, а Вильхельм — на меня, воскликнул: «Истеричная невротичка!» Из-за транспортировки фотокарточка немного потрепалась. Мы сидели на диване и пытались ее разгладить. «Не стоило ее показывать этим двум болванам», — произнес Вильхельм. Мы смотрели друг на друга, как пара детей, угодивших в ловушку, и внезапно слезы подступили к горлу.
Риск любви
Всё это безумие продолжалось два года. Свет пролился туда, где раньше было темно, но он был резким, холодным и уничтожал любое простое и настоящее чувство внутри. Мы потеряли всякую способность общаться вежливо и больше не доставляли друг другу даже самого невинного удовольствия. Том стал единственной нейтральной территорией между нами. Он пошел в детский сад, поскольку Олесен утверждал, что соседство с больной матерью только навредит ему, а Хёйборг уверял, что мальчик мешает моему рабочему спокойствию. Кроме того Хёйборг сказал (и я передала это дальше), что у меня нет совершенно никаких причин быть благодарной Вильхельму за случайное спасение моей жизни. Таким спасателям просто необходимо страдать, поэтому они и выбирают себе в партнеры тех, кто мог бы удовлетворить эту потребность. Наркоманов, алкоголиков, горбатых или садистов. Сами они, естественно, называют это великой жертвенной любовью, которая растворяется в синей дымке или превращается в ненависть, если спасение вдруг удается.
Как и все психиатрические догмы, это было грубое упрощение с горькой каплей правды. Когда я, благодаря яростной борьбе Вильхельма против слишком податливых врачей (на которых он безжалостно докладывал в Управление здравоохранения), немного окрепла и снова начала писать, он больше не понимал, что со мной делать. Что еще делать, когда задача решена? Олесен утверждал, что эта интерпретация Хёйборга — самая настоящая чепуха. Я злоупотребляла самыми лучшими и благородными качествами Вильхельма ради эгоистичной и равнодушной цели, Вильхельм же видел во мне то, чего на самом деле не существовало. Обогатила ли я мировую литературу своим пустословием? Олесен (понятия не имею, что с ним стало) рассказал своему талантливому пациенту, что в одном шведском издании меня назвали «ресторанной пианисткой от прозы», и, когда мой злой Вильхельм с мрачным восторгом передал это выражение, у меня случилась одна из редких судорог из моего детства. Я рухнула, словно пораженная молнией, и проснулась в любящих руках Вильхельма. Он отнес меня в кровать и, лежа рядом, смотрел на меня беспомощным взглядом. «Никогда, — произнес он своим, а не Олесена, голосом, — я никогда ни с кем не был так жесток». Но и я была жестока, уверяла я, и мы провели безумную, но прекрасную ночь в попытках превзойти друг друга в мерзостях. Я вспомнила его школьные стихи, которые он когда-то показывал мне. Там было несколько очень хороших строф, но я не похвалила их, хотя и никогда не забывала. «Только человеку известно, что сам он — пятно / На чистоте, которую вечно искал». Вильхельм с его выдающейся памятью помнил этот момент и согласился, что подлость моего характера не позволила одобрить его. Он признался, что иногда валил всё на Олесена, хотя тот ничего подобного не говорил, а я призналась, что немного искажала наставления Хёйборга. Концу и края не было нашим исповедям и откровениям, и они распространялись на всё зло, которое мы причинили другим людям за это время: моим мужьям, чьи туманные образы я так никогда и не разгадала и которых бросала каждый раз, когда казалось, что влюбилась в кого-то другого. В разгаре всего этого я поинтересовалась, почему он с такой ненавистью нападал на свою жену, когда ушел от нее и их маленькой дочери, которых я никогда не видела. Он ответил — и потом я испытала это на собственном горьком опыте, сама того не осознавая: «Никогда не прощаю людей, которых сильно обидел!»
Я заснула, уткнувшись лицом в его теплую подмышку.
На следующее утро я, перешептываясь с фру Андерсен, беспризорно болталась по дому, потому что всему, чем бы нам нужно было заняться, мешал похрапывающий в моей постели Вильхельм. Я уже взялась за свою первую детскую книгу — эта заказная работа давалась мне тяжело, и я не могла мешать Вильхельму, треща клавишами машинки рядом с ним. И фру Андерсен, которая всё же была довольна очевидным знаком того, что между нами всё еще происходит хоть что-то, положенное в порядочном браке, — не могла зайти в гостиную, чтобы «проветрить» (под этим она понимала свистящий сквозняк, который до открытия пенициллина обеспечил множеству людей легкую и быструю смерть от воспаления легких). Я быстро отвезла Тома на велосипеде в детский сад. Его сиденье было над багажником, и на мосту, где всегда сильно дул ветер, он поддразнивал меня, раскачиваясь взад и вперед так, что пришлось попросить его сидеть спокойно. «Я не должен, — с ликованием ответил он. — Так утверждает Олесен». Со смехом я прокричала в ответ: «А вот Хёйборг считает, что тебе стоит слушаться твою маму!»
Когда я ехала на велосипеде обратно, красный платок развевался за спиной, и меня внезапно охватило предчувствие чего-то ужасного, ранее неизвестного. Дом напоминал шматок масла, что потерял форму и тает под палящим солнцем. Я промчалась мимо на бешеной скорости, сердце будто выкручивали, как влажную тряпку. Остановилась только у леса Биструп Хегн. Здесь я отшвырнула велосипед в сторону и, запыхавшись, села на скамейку в тени. Я знала, что