Шрифт:
Закладка:
— Тебя зовут в Россию, — произнес он. — В делегации с тремя мужчинами. Двум из них около ста лет, депутаты социал-демократической партии. Третий — врач из Ольборга, сочувствующий. Я отыскал его в биографическом справочнике — специализируется на варикозе вен, родился в 1920 году. С ним должно быть очень весело. Связей с советским министерством здравоохранения у меня нет, так что, возможно, вы оба кончите в Сибири.
Последнее он произнес тихо и на одном дыхании. За каждым словом таились злые и ясные признания, которые ржавым кинжалом вонзались мне в душу. Дождь хлестал по окнам, как и яростный мир, который больше не мог довольствоваться тем, что нам хватает друг друга. Я не поняла этих слов и сказала:
— Как думаешь, дождь будет идти весь день?
— Позвони и узнай у метеорологической службы.
Так начался «русский кризис», который и послужил началом конца.
Хёйборг считал, что я должна поехать. По его мнению, это было частью моей работы. Узнав о судорогах, он выписал рецепт на какие-то таблетки с барбитуровой кислотой. Они должны были предотвратить рецидив. Олесен, наоборот, никак не мог понять, зачем я еду в Россию. Или, по крайней мере, я должна была договориться, чтобы Вильхельм сопровождал меня. «Скандал, — раздалось в телефонной трубке. — Государство разбрасывается деньгами ради такой нелепой делегации». В тот же самый день Вильхельм получил очевидно лестный запрос на написание юбилейного сборника статей для известнякового карьера в коммуне Факсе. Он очень этим гордился, но на его рассказ об этом я лишь ответила: «Звучит интересно. А кто напишет рецензию?»
Следующие недели были сумасшедшими, но что такого особенного я делала? Каждый вечер Вильхельм усаживался в кресло у моей постели, потому что этот кризис был чем-то, что ему нужно было раз и навсегда преодолеть. Если бы я оставила идею о поездке в Россию, это всё равно не помогло бы. Всё дело в его дикой ревности. Он зачитывал вслух те места у Пруста, где поэт анализирует сущность ревности. Предметом ее могло быть что угодно, это не имело значения. Дрожа от страха и исполненная сочувствия, я слушала его. Вглядывалась в душу, насквозь пропитанную горечью и скрученную печалью. Эту сцену прервал его неожиданный бурный приступ слез: он плюнул мне в лицо и принялся рвать на себе одежду. Хёйборг называл это «истерией», но Олесен видел причину в «славянском темпераменте»: мать Вильхельма была полькой. Кроме того, Олесен откопал родственника из Прибалтики, из-за которого Вильхельм чувствовал себя чужаком среди холодных датчан, отдающих сдержанности главное место среди прочих достоинств. Олесен нарушил все правила психоанализа и связался с Хёйборгом, который, по его мнению, превысил свои полномочия в этом вопросе. Хёйборг обвинил Олесена в совершенно безответственном слиянии с пациентом. Я перестала что-либо понимать. Хотелось от всего скрыться, даже ценой принудительных работ в Сибири, которыми и так могло кончиться, не будь в России рядом со мной Хуго. Того самого врача, которого Вильхельм отыскал в биографическом справочнике. Хуго стал моим первым любовником за семь лет — невинной причиной того, что наши эротические мечты начали воплощаться в реальность, и из нее уже не было обратного пути.
Наша любовь-ненависть
Вокруг нас — сплошной ад. За несколько дней до отъезда засорился унитаз, а вместе с ним и сточная цистерна: ее ржавая крышка приподнялась и съехала в сторону, словно подземное чудовище, помогающее нашему злому року. Фекалии, туалетная бумага и другие не поддающиеся определению побочные продукты с почти величественной непреклонностью плавали по зеленой лужайке, и Вильхельм с отчаянным отвращением заявил, что сдавал выпускные экзамены в университете не для того, чтобы сидеть по горло в говне. Раздевшись, он отправился спать. Фру Андерсен, готовая ко всему, лишь бы «оно не вышло», позвонила некоему старику, который раньше занимался такими мерзкими делами, но ей ответили, что он умер.
Обнаружив, что с нашей жалкой развалюхой получили кота в мешке, мы назвали ее «домом Ашеров», как в рассказе Эдгара По. Безнадежная, ветхая, блеклая, словно лицо мертвеца, окутанная ядовитыми испарениями. Дантист с центральной улицы — он вечно вел себя так, будто сам вместо пациентов получал веселящий газ, — считал, что это самый уродливый дом во всем Биркерёде. Так как теперь он стал еще и опасным для жизни, фру Андерсен забрала Тома к себе, объяснив, что вместе с мальчиком будет держаться отсюда подальше, пока я не вернусь из России. Так из нашей жизни исчезло последнее проявление нормальности. Вильхельм прокричал, чтобы я позвонила бакалейщику и попросила принести пиво и виски, сам же без конца глотал рестинил, которым его, к возмущению Хёйборга, снабдил Олесен. Страх и прежнее чувство вины отбились от моего хрупкого причала души, и я осознала правдивость слов Хёйборга: если бы, пытаясь найти кого-то очень похожего на мою мать, пришлось перебрать из сотни тысяч вариантов, лучше Вильхельма было не найти. Как ни крути-верти, как ни меняй окружение — да хоть уезжай в другую часть света, — всё равно вернешься на прежнее место, и влияния прошлого ничем не стереть. Позже Вильхельм объяснил, что, когда я оставила его на четырнадцать дней, земля словно ушла у него из-под ног: впервые мы добровольно расстались на такое долгое время.
Я всё равно так и не поняла, в какую странную бездну ужаса и ярости он погрузился. Лишь точно знала, что семена его жестокой и непостижимой для других ненависти к искусству и художникам был посеяны в те дни, когда я сидела неподвижно, словно соляной столп, и прислушивалась к звукам, проникающим сверху, причем не без явного горького триумфа, напоминавшего о моей несчастной матери, когда она из-за какого-нибудь пустяка устраивала страшное наказание молчанием — оно только приклеивало меня и отца к ней, поскольку каждый из нас принимал на себя вину за ее