Шрифт:
Закладка:
— Ну, началась война! — объявила Мария Павловна. — Больше месяца воюем, а конца не видать.
Придерживая рукой подол, Нина Владимировна вышла из палатки и, помня наказ Зиночки — не отлучаться никуда, — подошла к автобусу. Судя по всему, ждать ей оставалось недолго, и эти последние перед съёмкой минуты были очень нужны Нине Владимировне — хотелось отгородиться от этого грохота, от шума голосов, от незнакомых глаз, хоть ненадолго, на несколько минут остаться одной, забыть обо всём суетном и мелком, что назойливо и некстати лезло в голову именно теперь, и постараться вернуть то мимолётно посетившее её ощущение, которое пережила она вчера… Вчера ей показалось, что она смогла понять, почувствовать ту женщину, сумела ухватиться за кончик той самой невидимой ниточки, которая пусть зыбко, пусть ненадолго, но всё же как будто соединила их, а вот теперь, затуманенное бессонной ночью, сомнениями и тягостным, нетерпеливым ожиданием, оно, это ощущение, угасло в ней и забылось, и надо было снова разжечь притухший огонёк.
Поднявшись в салон пустого автобуса, Нина Владимировна прошла и села на одно из задних кресел. Коротенький текст давно и прочно прижился в ней, но вечный этот страх — а вдруг забуду! — вновь и вновь заставлял её нашёптывать, по-школярски заучивать слова. «Вот здесь, — шептала она, — здесь и стоял наш дом, а рядом под окнами был сад вишнёвый, и в том саду бегали мои мальчишки. Их было трое у меня. А за дворами стоял амбар, и нас согнали туда, всю деревню, и старых и малых, и запалили со всех краёв. И мы горели заживо в том амбаре. Сгорели все, только я да Нюрка Новикова, моя соседка, остались. Нюрка-то вчера померла, а я вот живу. Мне нельзя помирать, мне жить надо, чтобы людям, всему свету рассказывать, как с нами было…»
Она всё видела перед собой: и этот дом, и сад вишнёвый, а в саду — весёлых белоголовых ребятишек, и один из них был как две капли похож на её Димку… Из головы не шёл тот сад; с ним назойливо и неотступно почему-то вязался другой — чеховский, спектакль, в котором она играла когда-то, и это было вовсе некстати, это мешало Нине Владимировне, и, не желая того, она невольно пыталась отыскать хоть какое-то объяснение этой странно возникшей связи и не могла: слишком далеки они были друг от друга, два этих сада, слишком разные были эпохи и люди, разумеется, тоже разные. Только и было общего — этот сад. И в ту и в другую пору росли в том саду вишнёвые деревья, они зацветали по весне одинаковым цветом, а в конце лета на них поспевали вишни, и не было тем деревьям никакого дела, когда и в какую эпоху цветут они и что за люди ходят под их ветвями и срывают с них спелые ягоды.
И ещё… Кого-то радовали они, в кого-то вселяли надежду, потому что во все времена люди сажали и выращивали сады, и считалось, наверное, что чем дружнее растёт сад, тем надёжнее и прочнее должна быть жизнь на этой земле. А сад, выходит, был как надежда. Разные времена, разные люди и надежды, конечно, разные, но радость от всего этого — от бело-розового цветения, которого всегда ждёшь, — она всегда и для всех желанна.
«Вот и я, — вдруг подумалось Нине Владимировне, — ведь и я тоже живу этим ожиданием. Жду и надеюсь. Жду новой роли, а потом выхаживю её, как садовник любимое деревце, и живу надеждой, что не увянет, расцветёт оно и порадует кого-то своим цветом, плодами своими. И так всю жизнь, наверное: и сладко, и мучительно, как материнство…»
Кто-то искал её в это время. Неужели пора! Нина Владимировна поднялась и вышла из автобуса. К ней подбежала женщина, одна из тех, что помогала ей одеваться в костюмерной палатке.
— Извините, — сказала она, — нам сапожки ваши понадобились. На время. Переобуйтесь, пожалуйста.
Нина Владимировна тут же, присев на ступеньку у двери автобуса, сняла сапоги, даже обрадовалась — так хорошо было хоть на время вылезти из этих тяжеленных и жарких сапог и походить босиком по траве. Она и босоножки свои обувать не стала, решила: пусть отдохнут ноги… Женщина, подхватив сапоги, ещё раз извинившись, убежала. Но не прошло и двух минут, как воротилась снова и, ещё больше смущаясь, извиняясь перед Ниной Владимировной, попросила платок. Нина Владимировна стянула с плеч платок, отдала его женщине, а сама подумала при этом, что время её, как видно, ещё не настало.
А на площадке тем временем уже вовсю шла работа. Оттуда то и дело к палаткам прибегали чумазые, в потемневших от пота гимнастёрках солдаты, они торопливо заглядывали то в одну, то в другую палатку, просили воды, а потом, отыскав в тенёчке стоявшее ведёрко, кидались к нему, хватали обеими руками и, запрокидывая головы, жадно и торопливо пили прямо из ведра. Ведро ходило из рук в руки, вода лилась через край, солдаты по очереди припадали к железному краю, охали и крякали от удовольствия и, вытирая на бегу пилотками разгорячённые лица, спешили назад, к площадке. Как будто в бой торопились.
А солнце уже поднялось над лесом, стоявший за кустами автобус оказался теперь на самом солнцепёке, сидеть в нём было душно и жарко. Нина Владимировна, хотя ей и было сказано не отлучаться никуда, не выдержала — решила подойти поближе к съёмочной площадке. Столько слышала и читала о кино, о том, как снимаются картины, но вот самой ни сниматься, ни даже видеть, как это делается, ей не приходилось, к тому же и сидеть на месте, жариться под солнцем в этой стёганке было уже невмоготу. И она пошла по тропинке.
Несколько женщин — рабочих из киногруппы, реквизиторши и одевальщицы, стояли неподалёку и наблюдали за происходящим на площадке. Нина Владимировна подошла к ним, остановилась. Отсюда до площадки, где толпились солдаты, было метров тридцать, не больше, и Нина Владимировна отчётливо услышала команду:
— Массовка, внимание! Мотор!
Толпа в солдатских гимнастёрках пришла в движение; теснясь, прижимаясь друг к другу плечами, солдаты стали двигаться,