Шрифт:
Закладка:
Так, в томительном ожидании придуманного, я и провёл весь день. К вечеру нетронутые щи поостыли, запах приутих, и я, не слезая с полатей, съел кусок хлеба, негусто намазанный праздничным горько-сладким повидлом, которое мать привезла накануне из города Саранска, обменяв на него свою довоенную кофточку. Дело шло к ночи. Чудо так и не свершилось.
В избе засобирались спать. Я слышал, как моя мать, вздохнув, сказала квартирантке Маркеловне: «Ну что ж, подружка, с наступающим!» — «И верно, — спохватившись, отозвалась та, — с Новым годом, стало быть! Разве думали, что так доведётся встретить…»
Они ещё о чём-то поговорили, повспоминали о чём-то из мирной жизни, повздыхали, сидя за голым столом, перед тусклой керосиновой лампой. В это время из чулана и вышла Егоровна — то ли спала она там, то ли сумерничала, сидя у печки. Я тут же свесился с края полатей — может, не поздно, может, сейчас и случится это — и не узнал нашу Егоровну. Что-то неуловимо новое вдруг преобразило её, как будто, прежде чем выйти из чулана в горницу, она стряхнула со своих обвислых плеч лет пятнадцать прожитой старости и вот распрямилась, приосанилась и словно просветлела лицом. Из-под привычного серого платка, без которого я ни разу не видел нашу хозяйку, на этот раз выглядывал другой, неношеной белизны, самый краешек его над бровями.
— А я ведь гостя жду, — вдруг объявила она. — Хотела давеча сказать, да побоялась, как бы ошибка не вышла. Теперь думаю, дай скажу, чтоб ночью не сполошились. Сон мне ноне привиделся такой, что сын, Иван-то мой, на побывку домой заявится.
Сказав это, она вышла в сени, громыхнула засовом, вернулась в избу. Подошла к окну, склонилась к белому стеклу и, охнув пугливо, сказала:
— Вот напасть-то, всё метёт и метёт. Найдёт ли он к дому дороженьку?
Сокрушённо покачав головой, она вдруг насторожилась. Стояла с минуту, прислушиваясь. А что там можно было услышать! Вон как в трубе стонет, даже страшно становится. Но вот она подошла к стене и как завороженная стала водить рукой по гладким бокам брёвен, по картинкам-сучкам, по глубоким трещинам, изморщинившим стены старой избы. Но вот рука остановилась, как будто пристыла к бревну.
— Да вот же оно, — сказала она радостно, — вот это бревно, в него он стучать будет. Я уж знаю… Бывало, и всё так: загуляется на чужих-то деревнях, явится поутру — и стук, стук, стук, — она постучала сухоньким своим кулачком по стене, — аккурат в это бревно… А я уж бегу… А вы спите, спите, — она обратилась к моей матери и другой квартирантке, которые, переглядываясь, всё ещё сидели за столом, — что мы вам… Мне-то всё одно не спать, ждать буду. А вы укладывайтесь.
Она ещё потопталась возле окна, поохала, попричитала, сердясь и досадуя на метель, потом ушла к себе за полог и ещё долго разговаривала там сама с собой.
А за окном в завьюженных полях выла, плакала жалостным голосом декабрьская метель. Метель уходящего сорок первого года. В нашей избе под шумливой соломенной крышей в эту ночь долго никто не мог заснуть: все ждали, прислушиваясь к вьюге, как будто не Иван, хозяйкин сын, должен был наведаться домой, а наши отцы где-то в снегу, в метели ищут и никак не могут найти дороги к дому.
В чулане на лавке тихо и чутко дремала старуха. Иногда она вдруг вскакивала и проворно, как девчонка, впотьмах спешила к двери. Тогда наш дом замирал и превращался в слух. А она торопливо гремела засовами, впускала в дом вьюгу и, подгоняемая лютым холодом, спешила обратно в чулан, к себе на лавку.
Я заснул, сморенный ожиданием, и мне приснился сон: большой серебряный месяц над нашей избой и солдат Иван, очень похожий на моего отца. Он ходил под окнами с винтовкой в руке, как ходят часовые, ходил по сугробам взад-вперёд, словно караулил мой сон…
А утром Егоровна сообщила:
— А ведь приходил мой Ваня, чует сердце, приходил. Только стучал он как-то не так, не как бывало. Видать, забыл, как надо… А я сквозь сон-то слышу, будто кто-то ходит, и что бы встать да поглядеть, а я осилить себя не могу; вот и проспала, кулёма старая. Утром на станции обратный поезд был, небось он и увёз его.
Ей говорили, что всё это могло показаться, что никто вроде не стучался ночью в дом, что это вьюга шумела, а она в ответ рассеянно кивала головой и уходила куда-то. А я видел в окно, как, увязая по колени в сугробах, кружила старая возле избы — не иначе следы Ивана искала.
Днём она успокоилась, затопила печь, в избе снова стало тепло. И опять, как вчера, из печи потянуло душистыми щами. Тихо, почти неслышно наша хозяйка ходила по избе, как будто виноватилась перед нами за невольный обман, за несбывшиеся ночные ожидания… А печка дышала теплом, и запах щей снова не давал мне покоя.
И вдруг… Наверное, так и бывает в хороших сказках: появляется добрая волшебница и начинает творить чудеса. Разрумянившаяся от печного жара, наша хозяйка появилась перед нами с чугунком в руках; она поставила его на край стола, потом принесла из кухни миску, одну-единственную, не большую и не маленькую, на одного хорошего едока, и вдруг позвала меня:
— Ну, мужик, слезай с полатев. Нонче ты в избе хозяин, так что ты и распоряжайся. Варено-то тут не густо, на одного, а ты уж гляди, как знаешь…
Ну вот и чудо! Теперь бы не грохнуться второпях с полатей, попасть бы в печную приступку ногой, схватить бы ложку, самую большую, да усесться бы половчей, чтобы никто не мешал хлебать с правой руки…
Но почему в избе такая тишина, как будто, кроме меня, здесь и нет никого, и почему никто не стремится к столу, не занимает места по лавкам? Едва дотянувшись до печки ногой, я вдруг почувствовал что-то неладное — скорее телом почувствовал, не разумом… Ноги мои вдруг повисли между полатями и полом, а руки, цепляясь за край, из последних сил не пускали вниз. И я бы грохнулся, наверное, на пол под злорадный хохоток завистниц-девчонок, если бы их мать, Маркеловна, не оказалась рядом и не подхватила меня под руки.
Но легче от этого мне не стало. И опять