Шрифт:
Закладка:
Трудящиеся всех стран! Братски протягивая вам руку через горы братских трупов, через реки невинной крови и слез, через дымящиеся развалины городов и деревень, через погибшие сокровища культуры, – мы призываем вас к восстановлению и укреплению международного единства. В нем залог наших грядущих побед и полного освобождения человечества.
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Было бы чрезвычайной ошибкой оценивать этот исторический документ, который, несомненно, будет виден на расстоянии тысячелетий, как произведение, вдохновленное интеллигентской интернационалистической оторванностью от русской жизни. Правда, Суханов составлял его, руководствуясь резолюциями Циммервальда и Кенталя. Но воззвание объединило широкие круги по очень различным мотивам. Прежде всего, сам интернационализм был не чем-то наносным, но выражением подлинных настроений интеллигенции, был производной реальных общественных отношений, быть может, ненормальных, но существующих и определяющих и определяющих настроения не только отдельных людей, но целых организаций и политических течений. Бесспорно, в психике народа войны не было, и война была чудовищным насилием над его душой. Быть может, только один солдат на сотню тысяч мог сформулировать причины войны. Один на десятки тысяч питал чувство враждебности к противнику. Остальные шли потому, что верили или должны были верить в своих вождей. Не было ни ненависти, ни понимания причин, ни представления о цели, ни осознания обиды, ни ощущения опасности. Вся революция была восстанием народного духа против чудовищного насилия, которое превращало миллионы людей в орудие политических расчетов, может быть, верных и правильных, но непонятных этим миллионам, идущим убивать и умирать. Демократизм требует уважения не только к воле, но и к душе большинства. И с этой точки зрения единственное слово, которое должно было прозвучать, было слово «мир».
Эти настроения после революции могли, конечно, только усилиться. Если в настроениях интеллигенции преобладали мрачные тона, то в настроении солдат и рабочих революция явилась несомненной радостью, весельем, праздником, когда хочется без удержу, допьяна радоваться. А тут – тяготы войны. В экономической области это сказывалось в противоречии требований войны и требований рабочего класса. Во всей стране сразу был введен, даже по инициативе самих промышленников, восьмичасовой рабочий день. Была увеличена заработная плата. А на фронте – все та же двадцатичасовая страда, подслащенная пятирублевым месячным пайком. Отказаться от восьмичасового рабочего дня и повышения заработной платы? Тогда в чем «завоевания» революции? И почему был поднят (правда, позднее) такой шум по поводу чисто риторического предложения Скобелева промышленникам отказаться на время войны от прибыли? Разве прибыль важнее, чем жизнь солдат, отнимаемая на фронте?
Все это наивно… Но почему тогда те же круги, которые из неразвитости народа делают вывод, что народу нельзя давать избирательные права, не сделали вывод, что, пока народ не поймет войну, нельзя его гнать на фронт?
И не только простой народ не принимал войны. В душе среднего интеллигента не было ее. Был ужас перед ней, печаль, привычка и, наконец, тоска от незнания, как и где найти выход. Революция грянула каким-то чудом. Так не несет ли она желанного конца войны? Не произнести ли теперь, в миг великого исторического сдвига, заветное, давно просящееся на уста слово: «мир»!
Я сам на себе почувствовал власть этого слова. Накануне обсуждения в комитете вопрос о воззвании поставлен был в трудовой группе. Я высказал ряд соображений об опасности и рискованности подобного шага… Дойдет ли он до народов мира и какое произведет впечатление – неизвестно. Но ясно, что до нашей армии он дойдет немедленно и может только ослабить и так небольшие остатки боеспособности фронта. Группа в общем согласилась со мной, и представителям ее в комитете было дано право голосовать по усмотрению. Но все мы, после дискуссии в комитете и после оговорок о готовности бороться дальше за справедливый мир, голосовали за воззвание. И не знаю, как мои товарищи, но я горжусь, что хотя и случайно, но все же мое одобрение имеется в этом акте.
И не только соображения интернационализма и уважение к народной душе толкали на этот путь. Даже те, кто считал завоевания необходимыми и продолжение войны возможным, несмотря на нежелание масс, должны были признать, что дальнейшая война почти непосильна для России. Сведения о состоянии фронта ежедневно приносились сотнями ходоков и были крайне пессимистическими. Ну пусть солдатам нельзя доверять… Но вот приехал Корнилов, и после его речи в Исполнительном комитете все заколебались в возможности продолжать войну: чрезвычайный недостаток продуктов на фронте, так что в армии свирепствуют тиф и цинга; расстройство транспорта, лишающее возможности перевозить войска, так что дивизии уже не «перебрасываются», а лишь с величайшим трудом «просачиваются» через железнодорожные теснины; невозможность передвигать артиллерию из-за отсутствия конского состава… Все это относилось к дореволюционному времени. Между тем было ясно, что теперь в связи с общим дальнейшим расстройством транспорта и перебоями в штабной организации дело должно было лишь ухудшиться.
Правда, наряду с признаками разрушения и развала начинали появляться признаки революционного творчества и организации. Росли политические партии и союзы, росли власть и влияние общественности, завязывались связи между столицами и провинцией, между тылом и фронтом, выдвигались новые административные силы… Но все это было еще так ничтожно перед теми задачами, которые выдвигала жизнь в тылу. Могло ли этого хватить для ведения чудовищной войны? А если нет, то на что можно было надеяться? На союзников? Но Америка тогда еще не вступила в войну. Чего ждать? Такого состояния, когда при малейшем давлении весь фронт покатится назад, как под Стоходом, внося анархию и ужас в тыл страны?
Я не знаю, какой ответ на эти сомнения могла дать вся полнота дипломатических и штабных сведений. Комитет этих сведений не имел. И тем более не имели этих сведений массы. Кроме того, в комитете была полная уверенность, что правительство не только не возражает, но даже солидарно с Манифестом и лишь потому не присоединяется к нему, что язык его слишком отличен от обычного языка дипломатии. Поэтому казалось, что концепция Суханова – ценой мира на фронте купить мир внутри страны – была правильной и единственно возможной.
3. Приятие войны
Манифест издан, слово сказано, и «через горы братских трупов, через реки невинной крови и слез, через дымящиеся развалины городов и деревень, через погибшие сокровища культуры» протянута рука к народам всего мира…
И скоро получен был ответ.
Прежде всего откликнулась союзная демократия. В комитете появились встревоженные лица французских социалистов, Кашена, потом Тома, английского трудовика Гендерсона, итальянских социалистов. И сразу почувствовалось, что для них наш Манифест казался отнюдь не новым словом, а уже давно пройденным этапом, наивностью, о которой