Шрифт:
Закладка:
Шукшин выводит своих героев на экран, как бы боясь, чтобы его не уличили в фальши, актерском наигрыше, неуместном пафосе. И поэтому все эти люди показаны с большой долей иронии – добродушными чудиками, народными героями с народной же хитрецой, но – всегда с открытой миру душой, без лживого многоличья и многоречья. И на этом квазилубочном фоне вдруг звучит фраза (зачастую – одна единственная фраза!), освещая все вокруг совершенно иным светом, и зритель понимает, что весь этот «народный театр» был выстроен, возможно, ради этих нескольких слов («выпадение» из игры в экзистенциальную рефлексию). Простой парень-шофер, весельчак и балагур Пашка Колокольников («Живет такой парень», 1964), совершивший «по дурости» подвиг (отогнал горящую машину от бензохранилища), лежа в больнице, задает вопрос соседу – пожилому учителю:
– Вот вы принадлежите к интеллигенции.
– Ну, допустим.
– Книжек, наверно, много прочитали. Скажите: есть на свете счастливые люди?
– Есть.
– Нет, чтобы совсем счастливые.
– Есть.
– А я что-то не встречал. По-моему, нет таких. У каждого что-нибудь да не так…
Шукшин в первых своих киноработах как бы подбирается к действительно серьезному разговору о мучивших его вопросах. Проблемы смысла существования, самопознания, взаимоотношения с миром и «тем, что за миром» («Meta ta physika»), образ Матери, образ Дома – всё это возникает в его работах сполохами сознания, прорывается лучами света сквозь плотную завесу повседневности. В картине «Калина красная»[109] (1974) вся эта душевная работа собирается воедино и становится мощным, предельно- исповедальным высказыванием.
В этом фильме все проклятые, по Достоевскому, вопросы собираются в повествование, являющееся современным воплощением притчи о блудном сыне, известной нам из Евангелия от Луки. В своей последней режиссерской работе Василий Шукшин показывает человека, вставшего на трудный путь: от осознания своего отчаянного состояния к попытке найти твердую почву под ногами, найти дом для своей души, – но как же мучительны первые шаги по этому пути, какой щемящей болью отзываются они в душе зрителя!
Осознание своего отчаянного положения начинается у Егора Прокудина с чувства неправды (игры), из которой состоит его жизнь. Новое, по сути религиозное чувство Егора пробуждается из ощущении диссонанса внутреннего голоса души и «надрывного стона» наличного существования. Ведь в начале фильма этой разделенности еще нет. Егор выходит из тюрьмы, отсидев очередной срок за ограбление магазина, и направляется к некой женщине по имени Люба, о которой он может сказать только то, что она «хорошие письма пишет». Теплота отношения к нему далекой «знакомой по переписке» уже дает ему ощущение дома, места, где тебя ждут. В этот момент его чувство внешнего физического освобождения полностью тождественно его внутреннему ощущению обретенной свободы. Шофёру попутки, на которой он добирается до города, Егор говорит:
– А ты радоваться умеешь?
– Чё радоваться-то?
– Это я, брат, не знаю… Умеешь радоваться – и радуйся.
Было бы у него три жизни, говорит Егор, одну бы он – так и быть – просидел в тюрьме, вторую отдал бы… да хоть тому же шофёру, ну а третью – прожил бы сам, как говорится, «на всю катушку». Его душе (которая для него пока лишь вместилище жизненных удовольствий) «нужен праздник». Но что это за праздник, в чем он должен выражаться, чтобы его душа действительно «отдохнула»? Он сам не знает. Реальная жизнь противится его желанию просто радостно жить. Люди из другой, «свободной» жизни никак не хотят разделить с ним радость вольного существования, отворачиваются, сторонятся его, не пускают в дом. И в его сознание уже закрадывается мысль, что «праздник» в этой его жизни вряд ли состоится. Вынужденный зайти на воровскую «малину», чтобы переночевать, Егор попадает в очередную облаву и снова должен бежать, спасаться. Но от чего действительно он бежит? «Уходить, уходить… Когда приходить-то буду?» – говорит он сквозь зубы. В этот момент, возможно, в первый раз Егор ощутил неправду своей жизни. Как пел наш великий бард, «И ни церковь, ни кабак, ничего не свято! Нет, ребята, все не так, все не так, ребята…»
Но еще долго он избегает всякого рода неприятных моментов, которые могут омрачить его радостное настроение. Для этого ему приходится врать и выкручиваться – да ведь ему не привыкать. В первом же разговоре с Любой Егор представляется бывшим бухгалтером, жертвой преступления, совершенного другими. Избегая неприятных расспросов, он «переходит в наступление» в разговоре и с родителями Любы, и с ее братом Петром. Напряжение постоянного противопоставления себя другим, постоянной готовности к защите своего Я прорывается в итоге исповедальными словами в разговоре с Любой: «Я бы хотел не врать. Но я всю жизнь вру. Я должен быть злым и жестоким. Но мне жалко бывает людей. Так тоже жить нельзя! Так тоже жить нельзя! Я вот не знаю, что мне с этой жизнью делать. С поганой жизнью. Может, мне добить ее вдребезги? Веселей бы как-нибудь только, с музыкой бы! Ни о чем бы не думать под конец…» В этом словесном излиянии самая важная фраза, сказанная вроде бы вскользь, – о жалости к людям, к другим. В этой фразе – интуитивное чувство необходимости какого-то другого существования в мире людей, желание сближения с ними, предощущение возможности выхода из своей неправды к свету – через людей, с помощью ближних. И чувствует Егор, что не получится у него «ни о чем не думать под конец». Думать придется, и думы его будут мучительны. Но все-таки он устраивает самому себе последнее испытание, можно сказать, «самоискушение»: «Я останусь один и спрошу свою душу: как мне быть?»
Егор выходит «в люди» с самыми прекрасными, как ему кажется, намерениями. Но окружающие его намерений не понимают, девушки шарахаются от его «ухаживаний». И тогда он озлобляется: «Ладно, подождите. Я вам устрою. Я поселю здесь разврат. Я опрокину этот город во мрак и ужас. В тартарары!» Он покупает себе «выходной» костюм. Идет в кафе и берет шампанское. Картинно трясет перед официантом пачками денежных купюр и заказывает «разврат». Опять врет Любе по телефону, что «задержался в военкомате». Но… когда он видит эти помятые некрасивые тупые лица, собравшиеся на его (его!) праздник, до