Шрифт:
Закладка:
«… Это всегда интересно»! «… Герой Данилова фиксирует происходящее с наивной непосредственностью ребенка, впервые вышедшего на улицу», — невзначай подмечает Ю. Угольников сходство с «почемучкой». Дело, однако, не в наивности (Данилов, вопреки частым утверждениям, насквозь литературен, опосредован, и даже в «детском» пассаже не забывает о своем фирменном повторе: «здание маленькое, одноэтажное») — и, уж конечно, не в инфантильности. Неизбежное самопринуждение к процессу жизни было бы унылой обязаловкой, не сопровождайся оно живым бескорыстным любопытством, как в ней, в жизни, «все это делается». Скажем, описание пожарных учений в ГП заставляет вспомнить увлекательное изображение работы токаря по металлу в «Викторе Вавиче». Такие эпизоды поданы щедро, фактография и информация в них не фиктивны, на них не распространяются минималистские усечения («купил один предмет», «занимался этим и этим»). Они восстанавливают гармоническое соотношение между многозаботливой «вертикалью» и уклончиво-созерцательной «горизонталью». Такова в ГП дань забываемой ныне за давностью «литературе факта».
Вернемся, однако, к Л. Добычину — основному литературному «партнеру» Данилова сквозь десятилетия. Об этом загубленном советской жизнью, а к началу 1990-х «возвращенном» талантливом писателе в настоящее время существует обширная литература, но, если не ошибаюсь, интерес к нему исследователей преобладает над прямым влиянием на современную прозу. Данилов — один из тех немногих, кто просто не может без Добычина обойтись.
Главное, чему учился современный автор у своего печального предшественника, — это принципу умолчания, минимизации всего, что выходит за рамки феноменологии жизни. О повествователе-подростке «Города Эн» (еще одна книга, имеющая все шансы претендовать на роль «последней») А. Арьев пишет: «…собственная его речь лишена реалистической коммуникативной функции, это всего лишь никому не слышимый внутренний голос, номиналистический зарождающийся глагол, речь-молчание»29. (Весьма любопытно замечание о глаголе, номинализацию которого как бы завершил Данилов своими «словесными уродцами»30.)
Вот как означено в «Городе Эн» одно из главных событий: «Этой осенью заразился на вскрытии и умер отец. До его выноса в церковь наша парадная дверь была отперта, и всем было можно входить и выходить к нам». Всё. Критик Данила Давыдов однажды назвал прозаика Дмитрия Данилова «продуктивным аутистом». Добычин скорее депрессивный аутист, но у меня нет сомнений, что в глазах автора ГП это лишенное не только эмоции, но и словесной мимики сообщение о событии, перевернувшем жизнь семьи рассказчика, является недостижимо образцовым уроком письма. У Добычина находим множество способов, говоря словоохотливо, не сказать ничего. Так, он подменяет портретные черты женщин их детализированным нарядом, чтобы сквозь наружное описание не просочилось что-то, отличающее их от «мертвой натуры» и ведущее к персонализации: «Бабкина, — француженка, — в соломенной шляпе с желтым атласом, полосатой кофте и черной юбке на кокетке, обшитой лентами»; «На ней была кофта из синего бархата с блестками, брошь «собрание любви» и кушак с пряжкой «лира»». (Доведенный до абсурда гоголевский прием.) А вот и более близкий к Данилову способ намеренной неинформативности: «Все-таки, — говорила [маман] по дороге, — день стал заметно длинней» (реплика, равная междометию). «Настроившись критически, мы поболтали о боге» (вместо содержания — значок разговора, «галочка»).
Данилов научился у Добычина, внешне обходясь без «идей», «размышлений» и «оценок», передавать сиюминутный исторический колорит жизни. Недаром Г. Дашевский называет прозу Данилова «чем-то вроде прозрачного стекла, через которое мы видим свой собственный опыт». 2009 год в его «Горизонтальном положении» — не любой, на выбор, отрезок современности, а именно такой, по которому легко воссоздаются реалии конца «нулевых». То же — с прозой Добычина. Она признается «антиисториософской», занятой извечными шаблонными реакциями людей на неизменные константы жизни, на ее элементарную органику. Но это лишь одна сторона медали. Добычин пристально следит за сменой житейских декораций (цепочка «достижений прогресса» в его романе: надувные шины, потом кинематограф и еще что-то), как бы ни во что ее не ставя, но задерживаясь на ней неподкупно-отрешенным взглядом. «Блестел на колокольне крест, флаг над гостиными рядами развевался». Это сосуществование и смена идеологических парадигм, к чему люди приспосабливаются с прыткостью тараканов, не дает ему покоя. «Седьмого ноября во всех церквах будет торжественный молебен»; «— Не слышно ли, скоро переменится режим? <… > — Перемены не предвидятся, — строго объяснил Кукин. — И знаете, многие были против, а теперь, наоборот, сочувствуют. <… > Мать сидела за евангелием. <..> Кукин сделал благочестивое лицо» («Встречи с Лиз»). Воспитанный в церковном православии, Добычин, по мнению А. Арьева, сохранял «внеконфессиональную редуцированную религиозность». Не берусь об этом судить (по мне, вывод писателя из сравнения прошлого с настоящим: хрен редьки не слаще), но то, что он минимальными прицельными штрихами, избегая и сатиры, и откровенной грусти, на пространстве пятачка, «на расстоянии вытянутой руки» (Арьев), изобразил гигантский духовный слом времени, — несомненно. Когда время почти век спустя стало снова перекашиваться, переклиниваться в своих духовно-культурных чертах и свойствах, уникальный литературный опыт Добычина не мог не увлечь прозаика, ищущего соответственных этому сбою вокабул.
Данилов, однако, — антипод своего кумира и учителя. «Город Эн» — это идиллия без умиления и элегия без упоения грустью. Рутина жизни предстает у Добычина — ив романе, и в рассказах — оголенным, ничем не компенсированным уделом существования. Богослужебные обряды, похороны, которые (что отмечено исследователями) привлекают особое внимание писателя, не говоря уже о «советских» мероприятиях, будь то заседанье или гулянье, — опустошительно рутинны. Рутине противостоит разве что мечтательность («.. уедем жить в город Эн, где нас будут любить»), обреченная на разуверение и угасание. Общая тональность Добычина — брезгливость, не окрашенная жалостью, но пропитанная тоской. «Аутизм» Данилова отличается от «аутизма» Добычина как уединение от одиночества. Жалость и умиление, микшированные юмором и сдобренные самоиронией, гнездятся если не в строках, то между строк его прозы (так, его невозможно представить автором макабрического рассказа «Нинон», одного из сильнейших у Добычина). Рутина жизни компенсируется для него самим благодарным навыком к бытию, ритуализируемым в слове средствами, близкими к собственно поэтическим (анафоры, повторы, рефрены — о чем уже говорилось). И весьма принципиально, что Добычин строит свою прозу как «монтаж» отдельных кадров («дробный мир, где от человека к человеку, от предмета к предмету надо пройти целую пустыню» — А. Агеев), Данилов же, соответственно отказываясь от фабульных сцеплений, пытается воспроизвести «сплошное время» с его «днем и ночью», опровергая тем самым представление о бессвязности жизни.
Александр Агеев определяет прозу Добычина как «одну из немногих на советской почве более или менее адекватных реакций на кризис гуманизма». Полностью с этим соглашаясь, можно, вслед, охарактеризовать прозу Данилова, и в первую очередь «Горизонтальное положение», как попытку активно-оборонительной