Шрифт:
Закладка:
Доказательством, как правило, служит самая броская черта языка книги: отглагольные существительные вместо глаголов: последние ведь имеют нежелательную форму лица и числа, указывающую на субъект действия. В книге и впрямь ни разу не задействовано это пресловутое местоимение «я» — ни прямо, ни посредством глагольной формы; даже когда автору надобно помянуть себя в числе участников какой-нибудь компании, он находит обходной маневр, чтобы не вымолвить запретного слова. Номинативные обозначения происходящего6 окрашены то совершенно нейтрально: «Продвижение по обледенелому тротуару безымянного проезда»; «Петляние автобуса по улочкам города Люберцы», — то с обращенным на себя юмором: «лежание, отхлебывание, пережевывание, чтение, засыпание, просыпание, чтение, отхлебывание, пережевывание…» (кайф!). «Автор неустанно и с явным удовольствием лепит один к другому словесных уродцев <…> Я вижу в этом явную провокацию» (С. Беляков)7.
Данилов и сам подлил масла в огонь: «По-моему, задачей литературного письма является описание, а не высказывание идей»8. Между тем единодушное мнение насчет описательной «объективности» ГП и элиминации в нем субъекта как источника речи, на мой взгляд, опрометчиво. Описание (да хоть бы тургеневский пейзаж!) не требует «лепки словесных уродцев», для этого существуют «нормальные» литературные средства с достаточно скрытым — если нужно — присутствием повествователя.
Одна из разгадок приема Данилова, как он использован в ГП, состоит в том, что это способ передачи внутренней речи, беззвучной и даже не артикулированной, вдобавок сиюминутно включенной в процесс сплошного времени, без мемуарной дистанции, предполагающей отдельную, «оличенную» фигуру воспоминателя. Во внутренней безадресной речи «я» — не правда ли? — отсутствует; оно возникает лишь в реальном или виртуальном диалоге с неким «ты» или Ты («Это я, Господи!»). Номинативность письма в ГП — это нередко замена инфинитивов, которыми мы непроизвольно-бессознательно подкрепляем совершаемые действия: «миновать скользкое место», «дождаться автобуса» и т. п. Превращение же инфинитивов в номинативы нужно для имитации дневникового «дискурса». В тексте порой мелькает эта парность глагольных производных: «Собрать волю в кулак. Собирание воли в кулак».
И, главное, автор ни на минуту не дает забыть, что источник говорения здесь же рядом, под носом у читателя. Все эти: «А что делать», «Ладно. Ничего, ничего», особенно же знаменательное «Ох» — нотабене, распределенные по тексту так, чтобы не терять из виду, с кем именно проживается сплошное время, бороздится сплошное пространство: на первый случай, с живым человеком (с каким — успеется выяснить). С живым человеком, уже на формальном уровне обеспечивающим «человеческое измерение» квазиописательному тексту — репортажу о тихом труде жизни.
Однако это еще не все, что достигнуто «странным» лингвистическим приемом. Как следствие, источник сообщения раздваивается. Безличные предложения поставляют над внутренней речью некую инстанцию «провиденциального наблюдателя» (переиначу известную формулу Мандельштама). Это, так сказать, око самой жизни, без прямых религиозных коннотаций (хотя они не исключены). Это реликт детской подкорковой убежденности, что ты — не сам по себе, что есть еще внимательный очевидец, кому важны даже всяческие пустяки, с тобой приключающиеся. В повести «День или часть дня» Данилов открыл для себя эту раздвоенность между самонаблюдением и наблюдением «взиральника» (если воспользоваться словечком Хармса). Рассказчик пикирует на героя «сверху», из общего для них «сплошного, тихого медленного времени», и сливается с его личным временем, с тем, чтобы в финале покинуть его и взмыть со своим наблюдательным окуляром вверх, откуда персонаж видится песчинкой, растворившейся в толпе. В ГП такое двоение редуцировано, но оно все же ощущается — как залог кем-то заверенной значительности незначительного и важности неважного. У текста как бы обнаруживается «заказчик».
Говоря о бесчисленных анафорах, повторах и номинативных цепочках в ГП, Г. Дашевский справедливо замечает: «…проза Данилова открывает не бессмысленную механичность, а придающую жизни смысл ритуальность <… > Ритуал всегда адресован не людям, а, хотя бы условным, небесам, вот с этой условно-небесной стороны проза Данилова на нашу жизнь и смотрит»9.
Не с этим ли заданием «отчета» известным образом связан и «протокольный» язык ГП, в коем такой безглагольный синтаксис — узнаваемая канцелярская черта? «Несколько отстраненно-бюрократическая манера» (А. Рудалев) и в целом «чужое слово» — одно из главных орудий его слога. В манипулировании им Данилов противоположен Зощенко. Для Зощенко чужое слово было речевой маской, сквозь прорези которой он только и мог говорить «от себя»10. Для Данилова чужое слово — речевая «паранджа», поскольку то, что под ней скрыто, «адресовано не людям». Для отчета кому-то, до конца не верифицируемому, достаточно заполнить нужную графу: «некоторое количество белого сухого вина», «некоторый набор продуктов», «сильное замерзание верхних и нижних конечностей» — или почти насмешка над любопытством еще не приспособившегося читателя: «посещение одного магазина, покупка в одном магазине одного предмета». Строка в отчете не для вас заполняется, ваше дело — прилежно следовать за схемой дня, а не за ее наполнением. Не за жизнью рассказчика, а за процессуальностью ее.
Этот протокольный язык Данилов предпочитает бытовому, обыденному, непосредственному языку общения и описания. «Очень легко писать: «Луч солнца не проникал в его каморку». Ни у кого не украдено и в то же время не свое», — цитирует Чудакова записную книжку Ильи Ильфа11. Данилов решает для себя этот вопрос опять-таки радикально-минималистски: он отстраняется от «компрометирующего стилистического ряда» (М.О. Чудакова) не «яркими образами, которые может вылепить автор» (из вышеприведенного интервью), не деавтоматизацией эпитета или метафоры, не остранением, а отстранением от коллективного носителя речи. «… Лето — это такое время, когда надо находиться на так называемом «воздухе» или еще, как г о в о р я т, на «природе»»; сон в поезде — «так сказать, под звук колес»; «…или, как еще г о в о р я т, социалка». Характерно, что этот литтусовщик (на каковое времяпрепровождение в ГП уходит немало дней) не употребляет ни одного сленгового речения, даже совершенно невинного и обиходного (лишь раз я наткнулось на сказанное в сердцах «охренеть»). А есть фразы, в своем протокольном оформлении взыскующие перевода на «общерусский»: «Выпивание небольшого количества русского алкогольного напитка» — то есть пропустили (в Нью-Йорке) рюмку-другую водки. В конечном итоге автор способом такого (все-таки!) остранения дистанцируется не только от речевых обычаев, но и от коллективного сознания современников, и этот тишайший протест выявляет его как лицо,