Шрифт:
Закладка:
Я взглянул на Миллинова.
Он сидел задумавшись, и на его лице было столько кроткого, ясного покоя, что я невольно подумал: «Вот душа, в которую не доходят и не могут зaплeснуть ее волны „темного дела“»!
Почти всю эту ночь мне не спалось. То, что мне высказал Миллинов, утянуло меня мало-помалу. И чем более я вдумывался в это громадное значение эгоизма, тем более он мне представлялся всем корнем зла, которое порождает «темное дело».
«Если бы, – думал я, – все больше заботились о других, чем о самих себе, то все приняло бы другой вид и другое направление. Исчезли бы бедность и тщеславие, братоубийство и буржуазия… Да разве это возможно!»
Помню, пред рассветом мне привиделся сон, который сильно взволновал меня. Я видел Лену, светлую, блестящую, сперва в каком-то далеком тумане. Но потом я вижу, что я лежу больной, раненый, а она наклонилась надо мной и плачет. Я хочу сказать ей: «Лена! Дорогая, милая, мы опять вместе!» Хочу обнять ее и не могу. И руки, и ноги мои окутаны черным флером. Я плачу, рвусь к ней и не могу пошевелиться.
От сна разбудил меня Миллинов.
– Вы стонете и плачете-с, – сказал он. – Должно быть, видите тяжелый сон, а проснуться не можете, это иногда бывает-с, если на спине лежа спишь.
LXXIII
Сон этот имел странное влияние на мои чувства. Они точно раздвоились. С одной стороны, мне представлялось что-то тихое, покойное, светлое, и все это олицетворялось в моем представлении в виде Лены и Миллинова. С другой – «темное дело», «темный путь» и она, с ее мучительными, жгучими черными глазами и вся закутанная непроницаемым черным флером.
Я очень хорошо понимаю, что то и другое представление были болезненны. Это было следствие, может быть, моей раны или возбужденного состояния. Странно то, что вместе с этим чувством ко мне вернулось и то первое впечатление тяжелого кошмара, которое прежде производили во мне ее глаза. Но всего страннее, что тот престиж, тот ореол страдания, которым была окружена она в моем представлении, исчез. Воспоминания и мысль о ней сделались теперь чем-то неприязненно тяжелым, мучительным, и это мучительное прямо из моего сердца смотрело на меня неподвижными голубыми глазами умирающего Туторина.
«Зачем я убил его?!»
«Да разве я убил его?!»
Через два дня Миллинов выписался из госпиталя.
На соседнюю койку положили какого-то офицерика, пустого и глупого, который до тошноты надоедал мне своей болтовней. Он хвастался своими любовными подвигами и победами, которые он будто бы совершал в Курске, хвастался своими поместьями, рысаками, гончими, оранжереями, лесами, лугами, наконец начал рассказывать о своей лошади Джальме, которая может живых раков есть.
– Так, знаете ли, ей дадут, она за хвост возьмет, и гам!.. Проглотит совсем живого.
Я на другой же день сбежал от этого надоедника, выписался из госпиталя и отправился к себе, на Малахов.
Это было рано утром, и только что я вошел на наш бастион, как оглушительный выстрел встретил меня и густое облако дыма покрыло всю мою батарею.
– Вот тебе! Получи и распишись! – кричал четвертый батарейный Иван Кисов – солдатик-юморист. – И у нас есть маркела!.. Сама прет!
– Что это такое? – спросил я, подходя к батарее.
– На попа, Ваше-бродие.
– Что такое на попа?
Я обратился к комендору.
Но прежде необходимо объяснить, что численное превосходство в орудиях, и в особенности в мортирах, у неприятеля было громадное. И вот против этой-то беды ухитрился придумать средство наш русский солдатик.
Я подошел к площадке батареи. В ней была вырыта довольно большая яма и на дне ее плотно вбита в землю казенная часть от неприятельского орудия. Вот этот простой снаряд и служил импровизированной мортирой. Из нее стреляли брандекугелями «на попа». Но что означало это «на попа» – я не мог добиться.
LXXIV
Для меня опять потянулись тяжелые, бездельные, скучные дни, и я не помню теперь, сколько прошло этих дней, знаю только, что шла вторая половина августа.
Силы неприятеля росли, а наши убывали. Он теснее и теснее обхватывал нас губительным кольцом своих мортир. Он посылал к нам каждодневно несколько десятков тысяч снарядов, усиливал до невозможного навесный огонь, так что дело разрушения все шло crescendo и дошло наконец до того, что мы не успевали восстанавливать наши амбразуры.
«Наши верки[61] (действительно) страдали», как доносил Меньшиков Государю в депеше, которая была публикована в «Русском Инвалиде».
Несколько раз мне хотелось бросить это «темное дело» разрушения и бежать куда-нибудь в спокойный тихий уголок, но мне представлялась Лена, ее последние речи, ее внезапный отъезд, и мне казалось странным, непозволительным бросить это «темное дело», над которым трудится с таким самоотвержением столько русских сил. Притом куда же я мог убежать от внутренней тоски, от этого внутреннего «темного дела», от этой нескладицы и безобразия, которые смотрят из всех щелей нашей русской, безобразной жизни!..
И я оставался и жил как автомат, ожидая не сегодня так завтра неизбежного конца, благо внутри меня все как-то осело, одеревенело. Я целые дни проводить на батарее и весьма серьезно хлопотал о верности прицелов.
Несколько раз я ходил в Севастополь. Раз встретил княжну; она куда-то быстро проскакала с Гигиновым и Гутовским по направлению к северной стороне. Я поклонился ей, она кивнула мне головой и пронеслась мимо.
При этой встрече что-то поднялось,