Шрифт:
Закладка:
Один из вопросов в конце рукописи, намечающих план дальнейшей работы: «Когда и как распорядился он о рассылке экземпляров басней? Назначил ли экземпл<яр> Жуковскому и семейству Карамз<иных?>»[1190] – удостоверяет, что под «немногими» разумеется родной самому Вяземскому круг Карамзина – Дмитриева, а вовсе не оленинский, естественный для Крылова.
Но такую апроприацию можно было произвести лишь вопреки фактам. Вяземскому было отлично известно, что в молодые годы Крылов, мягко выражаясь, был не в восторге от Карамзина и даже колол его своим сатирическим пером[1191], а позднее состоял в «Беседе любителей русского слова» и симпатизировал «архаистам», с которыми сам князь азартно и неутомимо боролся. Как человек, близкий к семейству Карамзиных, он понимал, что в число друзей этого дома Крылов отнюдь не входил. Не было для него тайной и то, что при всей симпатии к Жуковскому и Пушкину баснописец подчеркнуто соблюдал литературный нейтралитет, поддерживая отношения с такими одиозными для пушкинского круга персонажами, как Булгарин и Греч. Теперь же, когда его не стало, Вяземский, как и Плетнев, стремится вовсе не к объективности, а к тому, чтобы утвердить столь авторитетную фигуру на «правильной», то есть своей, стороне.
Однако совсем скоро эта полемическая задача будет оттеснена на второй план иной, несравненно более амбициозной. Вяземский займется сочинением от имени комитета, в который он вошел по приглашению Уварова, программного текста – объявления о сборе пожертвований, где обосновывалось бы общенациональное значение Крылова и необходимость сооружения ему памятника. Эта срочная работа заставит его на время отложить статью.
1 декабря Уваров известил императора, что «начертание <…> программы принял на себя князь Вяземский»[1192]. Писать панегирик баснописцу тому было не впервой: начав с куплетов для юбилейного праздника 1838 года, он затем редактировал извещение о подписке на Крыловскую стипендию[1193]. Текст объявления о памятнике был готов уже через две недели, и 17 декабря министр от имени комитета подал его на высочайшее рассмотрение. Возвращая на следующий день 16-страничную рукопись с внесенной им стилистической правкой, Николай оставил на ней резолюцию: «Согласен, но нахожу объявление несколько кудрявым, не крыловским, чем проще, тем лучше выразилась бы цель»[1194].
Того же мнения был и Плетнев, еще 13 декабря писавший своему другу Я. К. Гроту:
Я недоволен изысканностию его языка. Люблю точность и простоту <…> Но не мог я того заметить князю, ибо пришлось бы все переделать. А он уже не начинающий. В комитете все были, по-видимому, довольны. Не знаю, искренно ли[1195].
Сочинение Вяземского, в самом деле, изобилует витиеватыми и тяжеловесными пассажами:
Подобно Мемноновой статуе, сии памятники издают в обширных и холодных степях наших красноречивые и жизнодательные голоса под солнцем любви к отечеству и нераздельной с нею любви к просвещению. <…>
Кто из русских не порадуется, что русский царь, который благоволил к Крылову при жизни его, благоволит и к его памяти? Кто не порадуется, что он милостивым, живительным словом разрешает народную признательность принести знаменитому современнику возмездие за жизнь, которая так звучно, так глубоко отозвалась в общественной жизни нескольких поколений?[1196]
Риторическая пышность, напоминающая политическую публицистику А. С. Шишкова времен Отечественной войны 1812 года[1197], проливает неожиданный свет на жанровую природу этого текста. Под пером Вяземского объявление «О памятнике Крылову» приобрело отчетливые черты манифеста официальной народности:
Памятники, сооружаемые в честь знаменитым соотечественникам, суть высшие выражения благодарности народной. <…> Правительство в семейном сочувствии с народом, объемля просвещенным вниманием и гордою любовию все заслуги, все отличия, все подвиги знаменитых мужей, прославившихся в отечестве, усыновляет их и за пределом жизни <…> Нет сомнения, что общий голос откликнется радушным ответом на вызов соорудить памятник Крылову и поблагодарит Правительство, которое угадало и предупредило общее желание[1198].
К такому стилю Вяземский, некогда завзятый «арзамасец», насмешник и гонитель «славянщизны», прибег совершенно сознательно. Не так давно, весной 1841 года, он в связи с кончиной Шишкова сделал следующую запись:
Я помню, что во время оно мы смеялись нелепости его манифестов и ужасались их государственной неблагопристойности, но между тем большинство, народ, Россия читали их с восторгом и умилением, и теперь многие восхищаются их красноречием. Следовательно, они были кстати, по Сеньке шапка. Карамзина манифесты были бы с большим благоразумием, с большим искусством писаны, но имели ли бы они то действие на толпу, на большинство, неизвестно[1199].
В 1845‑м то, что когда-то представлялось нелепостью и «государственной неблагопристойностью», его не смутило. Взявшись написать объявление, которое должно было вдохновить всю Россию на пожертвования для сооружения памятника Крылову, князь рассчитывал на тот же успех, который имели воззвания Шишкова, вдохновлявшие все сословия на защиту Отечества. Он и сам, подхваченный патриотической волной, вступил тогда в ополчение, был свидетелем Бородинского сражения и чудом уцелел, когда одна лошадь под ним была ранена, а другая убита. И теперь дух того времени проникал в его сочинение через идею общенационального единения, на которой построен, например, Манифест 6 июля 1812 года:
Неприятель вступил в пределы Наши и продолжает нести оружие свое внутрь России <…> Мы <…> ныне взываем ко всем Нашим верноподданным, ко всем сословиям и состояниям духовным и мирским, приглашая их вместе с Нами единодушным и общим восстанием содействовать против всех вражеских замыслов и покушений. Да найдет он на каждом шаге верных сынов России, поражающих его всеми средствами и силами, не внимая никаким его лукавствам и обманам. Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина[1200].
Отсюда, по-видимому, в объявление «О памятнике Крылову» и перекочевало имя Козьмы Минина, соединяя риторику 1812 года с топикой «уваровской» репрезентации Крылова. Поэт, обладающий образцовой «русскостью» натуры и языка и всесословной популярностью, возводится на высшую степень – провозглашается персонификацией народа:
Слишком смело было бы сравнивать