Шрифт:
Закладка:
Екатерина в божьем храме
С благоговением стоит.
Хвалу на небо воссылает
И купно сердце всех пылает
О целости ее и нас <… >
Услышьте, судии земные
И все державные главы:
Законы нарушать святые
От буйности блюдитесь вы
И подданных не презирайте,
Но их пороки исправляйте
Ученьем, милостью, трудом.
Вместите с правдою щедроту,
Народну наблюдайте льготу;
То бог благословит ваш дом.
О коль велико, как прославят
Монарха верные раби!
О коль опасно, как оставят,
От тесноты своей, в скорби!
Внимайте нашему примеру,
Любите их, любите веру.
Она свирепости узда,
Сердца народов сопрягает
И вам их верно покоряет,
Твердее всякого щита.
(Ломоносов 1965:188–189) В сцене молитвы императрицы обнаруживаются священные основания абсолютистской власти: молитвенный союз монархини с подданными обеспечивает ей их покорность. Как писал в свое время Феофан, «самый афеисты <… > советуют, дабы в народе бог проповедан был. Чесо ради? Инако, рече, вознерадит народ о властех» (Феофан 1961: 83). Вторая из ломоносовских строф, позднее процитированная Державиным в итоговом «Рассуждении о лирической поэзии» (1811) как пример подобающего лирике «нравоучения», составляет отчетливую риторико-тематическую параллель оде «Властителям и судиям» (в первую очередь, строфам 1–3) и также варьирует стихи Псалтыри, точнее — псалма 48 (см.: Солосин 1913: 274). Библейским языком она предписывает заповеди правления, лежащие в основе монархического порядка. Показательно, что ломоносовские стихи не позволяют с точностью установить речевого субъекта этой строфы: ее ветхозаветные назидания можно вложить в уста Екатерине, с чьим манифестом эти стихи близко соотносятся, молящемуся с ней народу или непосредственно поэту-подданному. Такая неопределенность, точнее — множественность совпадающих голосов, подчеркивает непреложность объединяющих царство политических истин. Параллель к приведенному отрывку составляет фрагмент более ранней ломоносовской оды 1757 года, прославляющей Елизавету вместе с ее союзницей, австрийской императрицей Марией-Терезией:
О ты, союзна Героиня
И сродна с нашею Богиня!
По вас поборник вышний бог.
Он правду вашу защищает,
Обиды наглые отмщает,
Над злобою возвысил рог. <…>
Правители, судьи, внушите,
Услыши вся словесна плоть,
Народы с трепетом внемлите:
Сие глаголет вам господь
Святым своим в пророках духом;
Впери всяк ум и вникни слухом:
Божественный певец Давид
Священными шумит струнами,
И бога полными устами
Исайя восхищен гремит.
«Храните праведны заслуги
И милуйте сирот и вдов,
Сердцам нелживым будьте други
И бедным истинный покров,
Присягу сохраняйте верно,
Приязнь к другам нелицемерно.
Отверзите просящим дверь,
Давайте страждущим отраду,
Трудам законную награду,
Взирайте на Петрову дщерь.
В сей день для общего примера
Ее на землю я послал.
В ней бодрость, кротость, правда, вера;
Я сам в лице ее предстал. <…>»
(Ломоносов 1965:158–159) За библейскими строфами, смонтированными из отрывков Псалтыри и Книги пророка Исайи (см.: Ломоносов 1893: 201, 2-я паг.), встает сложное переплетение речевых инстанций: обращенные к «правителям и судьям» назидания поэта, принимающего почетное право провозглашать божественные истины, в то же время выглядят повтором общеизвестных библейских максим в их официальном политико-бого-словском прочтении, утверждающем священный характер мирской власти. По словам Ю.М. Лотмана, «[л]итературное слово облекалось авторитетом государства, сакрализовалось за счет обожествления светской власти» (Лотман 2000: 93); культурный авторитет пророческих книг и следующего им поэта-панегириста основывался на политическом авторитете освященной монархии, воплощающей на земле божественную «правду» и «веру». В соответствии с общими закономерностями официального языка послепетровской эпохи, в котором, согласно выводам B.М. Живова, «законодательная деятельность сакрализуется, воспринимаясь в связи с особым харизматическим статусом монарха-помазан-ника» (Живов 2002: 274), — Ломоносов в оде 1764 года вкладывал в уста Екатерине стихи Притч Соломоновых о единстве божественного и политического порядка и прямо вменял ей двойную роль царствующего пророка:
Премудрый глас сей Соломонов,
Монархиня, сей глас есть Твой;
Пребудет твердь твоих законов,
Ограда истины святой.
(Ломоносов 1965:197; см.: Ломоносов 1893:354,2-я паг.) Хорошо известно, что Ломоносов воплощал для Державина канон придворной поэзии. В 1786 году, когда Екатерина уже знала Державина как сочинителя «Фелицы», Дашкова в беседе с императрицей сравнивала его с Ломоносовым. Державин благодарил ее особым письмом, где развивал эту параллель и признавал возможность «сравняться с покойным Михайлом Васильевичем» высшей литературной честью (Державин 1864–1883, V: 598,630). Если верить позднейшему сообщению C.Н. Глинки, в 1764 году Дашкова присутствовала при личной встрече Ломоносова с Екатериной, которая выказала поэту свою благосклонность и отдельно поблагодарила его за цитированную только что оду (Билярский 1865: 788–789); Державин вполне мог знать об этом эпизоде от Дашковой. Ссылка на Ломоносова в державинском «Анекдоте», которая должна была убедить — и убедила — императрицу в совершенной лояльности его автора, только подчеркивает неслучайные параллели между одой «Властителям и судиям» и ломоносовскими строфами. Образцовая державинская острота: «Царь Давид не был якобинец, следовательно, песни его не могут быть никому противными» (Державин 2002:183) — напоминала об общих местах официального политического богословия. Давид, предположительный автор псалма, соединял священный авторитет пророка с политической харизмой монарха и служил поэтому (вместе со своим сыном Соломоном) прообразом всякого христианского правления. Перелагая в устных и письменных объяснениях ответственность за свои назидательные стихи на царя-пророка — подобно тому, как это делал Ломоносов в оде 1757 года, — Державин руководствовался не только соображениями придворной тактики, но и действительной логикой материала. Его духовная ода, обособлявшая один из мотивно-стилистических рядов «большого» ломоносовского одического жанра, была чужда политическому инакомыслию — и тем более «духу радикального просветительства», который усматривает там У. Леман (Lehmann 1966: 553), — но в соответствии с общепринятым прочтением исходного псалма и Писания вообще сосредоточивала в себе идею священного закона, лежащего в основании монархического порядка.
II
Духовная лирика хорошо вписывалась в общие горизонты политико-дидактической словесности. В недавней работе К.Ю. Рогов рассмотрел поэтическую парафразу 100-го псалма, включенную Феофаном в латинскую оду к Петру II, и пришел к выводу, что «Феофан предельно актуализирует содержание псалма <…> посредством перевода его в иной, нецерковнославянский культурно-лингвистический контекст и таким образом придает каноническому тексту характер не просто религиозно-политической доктрины, но даже программы конкретных царских действий и жестов», «модели «императорского благочестия»» (Рогов 2008:28). Литературный жест Феофана выдвигал на первый план политические значения, вменявшиеся библейскому подлиннику: по словам самого Прокоповича, в этом псалме «государских должностей аки зерцало представляется» (Феофан 1961:101). Сходный прием лежит в основе нескольких псалмодических парафраз Державина, составленных в конце 1780-х — начале 1790-х годов и примыкающих к оде «Властителям и судиям», в первую очередь переложенной из того же