Шрифт:
Закладка:
Однако немного погодя он смягчился.
— Что-то, несомненно, произошло. Открылось что-то неизвестное до сих пор. Я спросил своего хозяина — он старый партиец и вообще человек серьезный — что он думает по этому-поводу, и он сказал… но это твердо между нами… Знаю, что тебе доверять я могу.
— Ну, конечно, Юра, — сгорая от нетерпения, заверила его я. — Что же он сказал?
— Я спросил его, что он думает по этому поводу, и он сказал: — «Да, дела!»
— А дальше что? — торопила я.
— Что дальше? Не мог же он рассказать мне, о чем говорили на партийном собрании, но из этих слов я понял, что произошло что-то из ряда вон выходящее…
Разумеется, слова старого партийца «Да, дела!» говорили о многом, но, увы, ничего не проясняли, и на следующий день я собралась в Москву к Ксении Александровне.
— На партийном собрании читали письмо Хрущева, — с обидой в голосе сказала она. — Из письма следует, что по указаниям Сталина творились ужасные вещи: аресты, расстрелы, ссылка в лагеря… Я, конечно, ничему этому не верю. И даже будь тут хоть доля правды, зачем понадобилось ворошить все это. В конце концов, войну-то выиграл он. Шельмовать великого человека! Все равно народ этому никогда не поверит. Как не верю и я. Убеждена, что очень скоро объявят, что все это ложь. А если он и допускал какие-то ошибки, они с лихвой искупаются его делами.
Больше мы к этой теме не возвращались.
В этот вечер я не переводила Цвейга. Следя за топившейся плитой, вспоминала все прочитанное когда-то, услышанное, увиденное, пережитое, и внутренний голос, тоном не допускающим возражения, говорил: «Какая там ложь? Все правда! Уж ты-то имела не один случай в этом убедиться. Ложь? А наша. семья? А все, что я слышала от Степана, от Даши? А интернат для инвалидов, который я видела собственными глазами? Нет, это не ложь!»
Вспыхивавшие в электричках бурные споры иногда оканчивались драками. Одни с пеной у рта защищали «вождя», другие не менее яростно обвиняли его во всех смертных грехах. А я, делая вид, что погружена в чтение английского романа, жадно прислушивалась и старалась понять. И не понимала.
— Не знал он! — орал пьяный человек с глазами налитыми кровью и злобой. — Не знал! Это интеллихенты (следовал поток нелестных эпитетов) насочиняли. Я бы этих паскуд своими руками передушил.
— Хозяин был хороший, — убежденно говорила пожилая женщина, укутанная в теплый платок. — Главное ему, чтоб послушание было в народе. А так он зря людей не обижал.
— Хозяин отличный, что и говорить. Голова! — кривил в улыбочке изжеванный рот ехидный старичок. — На Украине в тридцатом, когда хлеба мало запасли, сразу рассудил — половину едоков ухлопаем, тогда уложимся.
Но языки явно постепенно развязывались. Даже осторожный Сережа поведал мне, как арестовывали его брата, а скромная молчаливая Лариса Николаевна, сидя за столиком в буфете со мной и с Олегом Андреевичем, высоким, сутулым человеком, хорошо знавшим немецкий и французский языки, вдруг заговорила быстро и страстно:
— Когда моего отца арестовывали, мне одиннадцать лет было. До мельчайших подробностей все помню, — наметившиеся на щеках красные пятна проступали все ярче, и голос вдруг зазвенел. <—Такое издевательство… Такая жестокость… Рылись в бумагах, швыряли на пол, на портрет покойной мамы один нарочно наступил, я видела.
— Лариса Николаевна, голубушка, не волнуйтесь вы так, — Олег Андреевич положил большую руку на ее, тонкую, нервно вертевшую в пальцах катышек хлеба. — Не пришло еще время об этом открыто говорить. Пострадали многие, да смотрят на то, что произошло, все по-разному. Ну и не надо говорить. Ведь легче вам от этого не станет.
— Да, да, вы совершенно правы, Олег Андреевич. Просто это так неожиданно. Почему-то вдруг надежда всколыхнулась — а вдруг отец жив…
До метро мы шли с Олегом Андреевичем.
— Очень нервная дама Лариса Николаевна, — сокрушенно сказал он. — А сейчас, ой как нужно осторожными быть. Вот говорят Никита Сергеевич народу глаза открыл — будто они у него закрыты были — открыл глаза и разъяснил, как надо понимать ситуацию, ан, нет, ничего не разъяснил. И, значит, лучше пока помалкивать. Еще сто раз все измениться может, а те, кому надо, уже ушки навострили, ходят прислушиваются, а по вечерам заметочки строчат. Авось пригодятся. И очень даже может быть, что пригодятся. В буфете вчера из реферативного журнала разговорился один, не дай Бог. И про частную собственность, и про предпринимательство. Дядя его, видите ли, в губернском городе на вокзале ресторан держал, так к нему вся знать городская обедать приезжала. Говорит, съездил дядя на дачу, привез оттуда меню разные, банкетных столов фотографии — так, говорит, интересно рассказывал. А я слушаю, а одним глазом вижу, как парторг ихний делает вид, будто сметану из стакана выбирает, а сам словечко пропустить боится. Небось, вечерком запишет: «имеются, мол, еще элементы, мечтающие о восстановлении капитализма». Нет, до капитализма еще очень далеко. Держава наша это такой монолит. Ну, царапнул Никита Сергеевич по гладкой поверхности, так это же царапинка — не трещина, ее очень даже просто затереть можно, заполировать. Люди поговорят, поговорят и замолкнут, а через год-другой никто и не вспомнит, о чем говорили. А у него, у парторга, в тетрадочке на этот случай все и записано. В нужный момент он и зачитает, где надо. Нет, нет, главное сейчас помалкивать, а не мечтать о переменах — до перемен еще ой как далеко.
Вечером, сидя с Мариной у плиты, мы обсуждали все услышанное за день, и в который раз перед нами вставал вопрос — что отвечать детям на вопросы, которые они неизбежно станут задавать в ближайшее время. Олег Андреевич утверждает, что перемен ждать не приходится, что нужно помалкивать. Но так не хотелось этому верить. Так хотелось, чтобы это был первый шаг. Куда? Шаг к жизни, когда можно будет спокойно, без оглядки, говорить детям то, что действительно думаешь, чего ждешь от них, что хочешь для них. Унизительно замолкать или переводить разговор на другую тему при их-приближении. Я хочу, чтобы они знали мои мысли. Вот вырастут, тогда сами решат, чему верить. Мы решили, что сами приступать к объяснениям не станем, но на прямые вопросы будем давать прямые ответы, хоть и без лишней резкости. Дипломатично. И еще решили, что письмо Хрущева все-таки первый