Шрифт:
Закладка:
В ответ на этот гостинец к нам тотчас же прилетели два ядра, одно вслед за другим. Первое пролетело над бастионом.
Вестовой у бруствера прокричал: «Пушка!»
Другое ядро ударило в самый бруствер и сгладило тарель у одного орудия.
В это время с соседнего бастиона было пущено по траншейным работам два выстрела гранатами, или, как выражались на бастионах, «два капральства». Светлыми искорками рассыпались гранаты над неприятельской траншеей и начали лопаться в воздухе, точно перекатный ружейный огонь. В ответ на эту пальбу чуть слышно долетел до нас какой-то отдаленный крик.
– Не любит нашего капральства! – пояснил комендор.
– Это самый что ни на есть вредоносный огонь для него, – добавил весь закопченный порохом матросик.
Но только что успел он это проговорить, как новое ядро прилетело в амбразуру и снесло ему голову.
Помню, я стоял от него в двух-трех шагах. Я видел только, как что-то с визгом ударило его и как он быстро опустился, вскинув руки, на землю. Чем-то теплым, горячим брызнуло мне в лицо.
«Кровь! Мозг!» – подумал я холодея.
И ужас быстрой безобразной смерти в первый раз представился мне во всей ее ужасающей нелепости.
XXII
Тотчас же несколько матросиков бросились убирать убитого. Явились носилки, четверо подняли и положили обезглавленное, облитое кровью тело, а двое, понурив головы, тихим мерным шагом понесли его с бастиона. Все сняли шапки и перекрестились.
Убрать, или «собрать», мертвого или раненого считалось тогда на всех бастионах богоугодным, святым делом.
– Полюдов! – закричал Струмбинский. – Посылай 5 ядер в 4-пушечную!.. Надо ему, разтак его… ответа дать.
И тотчас же прислуга бросилась к орудиям. Комендор нацеливался. Одно орудие навел Струмбинский и выстрел за выстрелом, с гулом и дымом, выпустил пять ядер в неприятельскую батарею.
Но не успел замолкнуть последний удар, как бомбы чаще начали пролетать над нами.
– «Марке-лла!» – кричал каждый раз вестовой. И вдруг чуть не посередине бастиона шлепнулась тяжелая трехпудовая масса. Мгновенно все солдатики, матросы все попряталось под разные прикрытия, ускочило в ямки, в норки, и среди общей тишины несколько мгновений громко, злобно шипела роковая трубка.
Затем грянул оглушительный взрыв, от которого задрожали все стенки из земли и фашинника, и во все стороны разлетелись осколки, зарываясь в землю, пронизывая стенки и разрушая туры.
Эти несколько мгновений показались мне целым часом.
Инстинктивно я также бросился и спрятался за столб, на котором стояла икона. Несколько осколков пролетало в двух-трех шагах от меня, но ни один не задел, не контузил меня, и когда я вышел из-за столба, когда все вылезли из своих убежищ, то я почувствовал, как мои руки и ноги дрожат, голова кружится и сердце сильно колотится в груди.
– Эку прорву вырыл, глядите, глядите, господа! – закричал Сафонский. И действительно, почти на самой середине бастиона была вырыта глубокая воронкообразная яма.
– Вишь, осерчал добре! – флегматически заметил низенький коренастый рыжий матросик-хохол с серебряной серьгой в ухе – Хома Чивиченко.
Помню, тогда на меня налетело странное состояние, близкое к тому, которое охватило меня после смерти Марии Александровны и довело до временного помешательства.
Это была апатия и какой-то злобный, отчаянный индифферентизм. Мне сначала сделалось вдруг страшно, досадно, зачем у меня дрожат руки и ноги, зачем колотится сердце, зачем я бросился без памяти прятаться за столб.
Затем мне захотелось, чтобы это дело разрушения кипело еще сильнее, убийственнее. Пусть дерутся, бьют, громят, пусть убивают и разбивают все вдребезги, в осколки… Так и следует, так необходимо в этом злобном, безобразном пире. Крови! Грома! Разрушенья! – больше, больше!.. «Темный путь! Темное дело!»
И я невольно дико захохотал.
Помню, поручик Сафонский посмотрел на меня как-то странно удивленными глазами.
XXIII
На другой день я переехал с моей батареей на бастион. Я привез в него четыре моих новеньких 5-дюймовых орудия. Мои орудийные молодцы были бравый молодой народ, горевший нетерпением послать на вражью батарею побольше губительного чугуну и свинцу.
И я, помню, им тогда вполне сочувствовал.
На бастионе лейтенант Фараболов уступил мне свою каморку.
– Все равно, – сказал он, – я три ночи не буду, и вы можете располагаться в ней, как вам будет удобнее.
Но в этом-то и был вопрос: как мне будет удобнее?
Дело в том, что почти всю каморку занимала кровать небольшая, коротенькая, с блинообразным тюфяком, твердым, как камень.
Около кровати помещался стояк с дощечкой, который заменял ночной столик. Более в каморке ничего не было и ничего не могло быть, так как оставалось только крохотное местечко перед маленькой дверью с окошечком или прорезью в виде бубнового туза.
Каждый, входивший в эту дверцу, был обязан тотчас же садиться на кровать, согнувшись в три погибели…
И все-таки эта каморка считалась благодетельным комфортом!
По крайней мере, я рассчитывал, что высплюсь на славу. Но расчеты не оправдались.
Прошедшую ночь я провел без сна. Целую ночь, только стану засыпать, как вдруг во все стороны разлетаются кровавые искры и рыжий скуластый Чивиченко сентенциозно проворчит:
– Вишь, осерчал добре!
Сердце забьется, забьется, – и застучит, зажурчит кровь в висках… И я злюсь, и проклинаю, и гоню к черту все эти непрошеные галлюцинации.
Почти не уснув ни крошки, в четыре часа, со страшной головной болью, я поднялся и начал собираться на бастион.
Благо теперь под рукой были зарядные ящики. Я запасся подушкой и периной, – две бурки, две шинели, – все это давало надежду устроить постель на славу.
И действительно, она была постлана очень мягко, но только спать на ней было жестко.