Шрифт:
Закладка:
Всякие посещения кого бы то ни было и меня самого я прекратил. Я чувствовал, что только таким образом, огражденный строгим уединением, я не собьюсь с моего настоящего пути, который считал правильными.
Я вставал в 6 часов утра, ложился в 10 – и вообще распределил время и свои занятия по часам. Впрочем, эти занятия состояли исключительно в чтении, – только я делил его на более серьезное и менее серьезное.
Пробовал я обращаться к моим товарищам с моими чтениями – но должен признаться, хотя и стыдно, что это чтение их нисколько не заинтересовало.
Все под разными благовидными предлогами отлынивали, и один только Бисюткин терпеливо слушал и рассуждал, но именно эти рассуждения были до того дики, бестолковы, что я рад был, когда от него отделался.
Все от меня отшатнулись и назвали «Эрмитом Эрмитовичем Анахоретовым».
Я сам теперь удивляюсь: каким образом в течение долгих месяцев, в течение осени и зимы я мог выдержать такое затворничество.
Но я его выдержал. Лена, моя дорогая Лена, хвалила и восхищалась мной.
Я лихорадочно следил по газетам за перипетиями Севастопольской осады, и это был единственный пункт нашего сближения с моими товарищами. Я переводил им статьи из французских газет, хотя сильно урезанные или замазанные, – но они слушали их с напряженным вниманием.
Наступила весна. Севастопольская осада стала принимать угрожающие размеры, и меня неудержимо тянуло туда, на место битвы.
Я советовался с товарищами, и они говорили, что перевод в крымскую армию весьма легок, что там много вакансий, в особенности в артиллерии.
– Переведут любехонько.
– Но как же я буду артиллеристом! Ведь я ничего не знаю, не обучался.
– Плевое дело-с! – говорил Глушков. – Поезжайте в Тифлис, прикомандируют к бригаде – и в два месяца будете артиллеристом-с.
Я так и сделал. Подал прошение, меня прикомандировали, и через два месяца я выучил и построение, и пальбу с прицела, и пальбу с навеса…
Как это ни странно, но это – факт!
XIII
Возвратясь в свою крепостцу, я опять превратился в «Эрмита Эрмитовича» – и с нетерпением стал ожидать моего перевода в Крым.
Весна приближалась. Все канавки и ложбины наполнились горными водами. Всюду стоял несмолкаемый шум. Желтая вода Алаганки несла громадные камни и вся превратилась в пену и брызги.
Снова появились весенние розы и пышные акации и воздух наполнился пением жаворонков и множеством маленьких прилетных и перелетных птичек.
Все это живо напомнило мне мою дорогую Лену. Каждое место, лужайка, лесок будили грустные воспоминания о прежней блаженной жизни вдвоем.
Приближался конец моего испытания, и сердце сладко сжималось при мысли о прежней двойной жизни, при мысли, что осталось всего два месяца и несколько дней, и я снова прижму к сердцу мою милую, дорогую, ненаглядную.
Но вместе с этим чувством радостной истомы поднимался строгий смущающий голос, и сердце упадало, холодело.
«А разве ты выдержал испытание?!» – говорил этот суровый неподкупный голос, и образ грустной, самоотверженной Серафимы как живой вставал перед глазами живым, тяжелым укором.
Напрасно я оправдывал себя в собственных глазах, называл мое падение простым увлечением, горячкой крови. В сердце уже не было того чистого, светлого порыва, с которым я мог бы явиться теперь перед глазами чистой девушки, моей дорогой, моей любящей невесты.
Почти каждую ночь, как я закрывал глаза, передо мной вставал ее образ. В безумии я молил о прощении. Я плакал, стонал, метался… Я молился горячо и страстно… Но угрызение совести стояло, как холодный, неумолимый призрак и давило сердце.
Вы все, которые играете жизнью и ее наслаждением, вы, которые заглушили в себе этот тяжелый неумолимый голос – сколько раз я завидовал вам, сколько раз среди душных, бессонных кавказских ночей я страстно желал превратиться в какого-нибудь пошляка, подобно вам ни о чем не думающего, кроме наслаждений собственного тела!..
Я наконец решился во всем признаться Лене, высказать ей все, с полною искренностью, все, начиная с моего падения до последних мучений совести…
– Не может, – думал я, – чтобы она, добрая моя, любящая, не простила меня…
И я написал ей и описал все как было. Я не скрыл от нее ни одного мимолетного оттенка моих чувств – и стал ждать ответа как приговора.
XIV
Прошел месяц, два месяца мучительного ожидания. И наконец я получил ответ. Вот он:
«Мой милый брат! Благодарю тебя за откровенное признание. Не скрою от тебя, что оно произвело на меня тяжелое, убийственное впечатление. Я только теперь начинаю оправляться от тяжелой болезни, причина которой было это признание.
До него я вполне надеялась на твои силы. Я верила в них. Твоя одиночная жизнь, которую ты мне описывал, твои занятия – все это радовало меня, успокаивало, обещало мне прочную будущность и верное счастье.
Твое признание все разрушило.
У меня еще есть любовь к тебе (не хочу этого скрывать от тебя) – но как тяжело, безотрадно теперь это чувство!.. Между нами стоит тень этой самоотверженной девушки, которую ты так жестоко обманул твоими ветреными чувствами. Я теперь знаю, по боли собственного сердца, что значит отказаться от любимого человека.
Но нас разделяет еще больше, сильнее твой увлекающийся, влюбчивый характер. Горе той женщине, которая увлечется тобою и опрометчиво соединит свою судьбу с твоею – на слезы, на горе и страдание целой, может быть долгой, жизни!
Напрасно ты умоляешь меня о прощении. Я давно простила тебя в глубине моего сердца и моей души. Но можешь ли ты