Шрифт:
Закладка:
«Он» – этот постоянный кошмар, давивший каждого военного во все время севастопольской осады – положительно не дал спать.
– Ровно белены объелся! – говорили солдаты. И действительно, «он» давал успокоиться не более как на полчаса, на двадцать минут и вдруг начинал громить залпами, которые, правда, не приносили нам особенного вреда, но постоянно держали в страхе, на ногах, наготове.
Гранаты целыми букетами огненных шаров взлетали над бастионами и начинали сверху свою убийственную пальбу.
Взрывы ежеминутно раздавались то там, то здесь. Зарево стояло в небе.
– Это он готовит, – говорили солдатики.
– Глядь, братцы. Завтра на бастион кинется.
– Дай-то, Господи!
– Давно ждем. Истомил все кишки проклятый!
– Бьет, бьет, что народу переколотил… Страсть!
Все это говорилось точно у меня под ухом, в двух шагах от той дверцы, за которой я думал заснуть.
На рассвете я вышел с головною болью, еще более озлобленный, чем вчера.
XXIV
Мою батарею поставили на восточную сторону. С этой стороны было менее огня.
«Зачем? – думал я. – Почему?! И с этой стороны должен быть хороший огонь. Больше грому! Больше разрушения!!»
– Комендор! – вскричал я высокому красивому солдату. – Стреляй из всех разом!
– Слушаю, Ваше благородие! – И он закричал: – 1-я, 2-я, 3-я, 4-я, 5-я, пли!!
Оглушительный залп потряс тихий утренний воздух.
Солдаты снова накатили отскочившие и дымившимся орудия.
А я жалел, что нельзя снова сейчас же зарядить их и послать новую посылку разрушения. За меня эти посылки посылали другие батареи.
– А вы напрасно выпускаете разом все заряды, – сказал подошедший в это время штабс-капитан Шалболкин – надо всегда наготове держать одно или два орудия с картечью.
– А что?
– А то, что не ровен час он вдруг полезет. Надо быть готовым встретить его вблизи.
– Как вблизи?
– Так! Если он полезет на нас, то подпустить на дистанцию и огорошить. Если прямо в штурмовую колонну, то картечь а-яй бьет здорово! Кучно!
И под этими словами у меня вдруг ясно, отчетливо вырисовалась картина, как бьет эта картечь, как она врезывается в «пушечное мясо», рвет его в клочки и разбрасывает во все стороны лохмотья. Отлично!
– Вы правы, капитан, я воспользуюсь… – И я выставился за парапет.
Там, в предрассветной мгле, на неприятельских батареях вспыхивали то там, то здесь белые клубочки дыма.
В траншеях шла какая-то возня. О ней можно было только догадываться по буграм земли, которые, словно живые, вырастали в разных местах.
Вокруг меня мимо ушей жужжали пули. Я стоял облокотившись на бруствер.
– Ваше благородие! Здесь так невозможно… Здесь сейчас невзначай пристрелят, – предостерегал меня седенький старичок-матросик. Я обернулся к нему и в то же самое мгновение почувствовал, как что-то обожгло мне ту руку, на которую я облокотился.
Я быстро спустился вниз.
Это была та самая рука, в которую я был ранен на Кавказе, в памятную для меня ночь.
Я стиснул зубы от бессильной злобы и невольно подумал: если бы весь этот глупый шар, на котором мы живем, вдруг лопнул, как бомба, и все осколки его разлетелись бы в пространстве этого глупого, безучастного неба.
Из руки сильно текла кровь, и от этого кровопускания голове стало легче.
– Вам надо сейчас в перевязочный барак, – сказал мне штабс-капитан, перевязывая мне руку платком. – Новая рана вблизи старой. Может быть нехорошо… Пожалуй, руку отрежут.
Я ничего не ответил. Молча ушел и залег в свою каморку. И под громы выстрелов заснул как убитый и проспал до полудня, несмотря на все старания товарищей разбудить меня.
XXV
На другой день рука моя сильно распухла, и меня отправили в город. Рана была сквозная, навылет, в мякоть, но тем не менее я должен был пробыть, по поводу лихорадочного состояния, дня три или четыре в лазарете.
– Счастливо еще отделались, – рассуждал доктор, – на полмизинца полевее, так и руку прочь!
– Мало ли что могло быть, если бы на полмизинца полевее или поправее… «Темное дело!..»
Помню, я выписался вечером и пошел в ресторан, к Томасу.
В это время даже на бульваре около дворянского собрания, превращенного в госпиталь, было опасно.
Город совсем опустел, все население как будто превратилось в военных, которые попадались угрюмые и озабоченные в одиночку или группами.
У Томаса я нашел, впрочем, довольно оживленный кружок. Из наших там был Локутников – красивый ловкий брюнет, который о чем-то спорил с двумя гвардейцами.
Я подошел к ним, и он нас представил. Это были поручики Гутовский и Гигинов.
– Вот скажите, – обратился ко мне Локутников, – они спорят, что севастопольская осада ничуть не отличается от других.
– Нет, отличие есть, но небольшое, – сказал Гутовский.
– Помилуйте, такого ожесточения, упорства, я полагаю, не видела ни одна осада в мире. Здесь каждый шаг берется кровью и закладывается чугуном. Где видано, чтобы апроши были так близки?..
В это время к нам подошел небольшой худощавый блондин – в белой фуражке, молоденький офицерик с едва заметными усиками и баками.
– А, граф! – вскричал Гутовский. – Садитесь! Что вас давно не видно?
И все поздоровались с графом и отрекомендовали меня. Это был граф Тоцкий, весьма популярный в Севастополе. Его солдатские песни ходили по рукам и распевались чуть не на всех батареях.
– Вот, граф, господин Локутников утверждает, что севастопольская осада – это нечто особенное, небывалое в истории войны.
– Что же? Я не скажу, чтобы это была