Шрифт:
Закладка:
Я взялась помочь Лине Викторовне написать подробный отчет о ее знакомстве и дружбе с Сабиной, который мы назвали «Версия Сталины». Ей это очень тяжело: хоть драма ее жизни была повторением бесконечного количества подобных драм других жизней, от этого не легче ее вспоминать. У Лины поразительная память – она помнит все мелкие события и крупные детали, она помнит интонации и голоса разных людей, с которыми ей приходилось сталкиваться. Но помнит, если хочет. А она не хочет возвращаться в ужас своего детства и воюет со мной за каждую крупицу памяти.
Но даже то, что она согласна вспомнить, ей непросто записать – у нее, как ни странно при ее блестящих способностях, сложение слов во фразы никогда не шло гладко. Я даже убедила ее, что способность к сложению текстов на всех языках дана только евреям, чтобы они служили вечной смазкой в трениях между народами. Она засмеялась, чуть-чуть обиженно, но в конце концов доверила выполнить эту черную работу мне. Так что иногда я воображаю себя соавтором «Версии Сталины»: ведь, возможно, без меня она так и не будет написана, во всяком случае, написана не так хорошо.
Не надо забывать, что в это же время мы с Линой Викторовной создаем в четыре руки мою докторскую диссертацию по критическим явлениям в жидкостях, где главный соавтор, конечно, она, хоть лавры достанутся мне. Но я бы не жалела времени на совместную работу с Линой Викторовной, даже если бы она не предвещала мне никаких лавров. Она сыграла в моей жизни примерно ту же роль, какую Сабина сыграла в ее – хоть и без такого трагического оттенка.
В конце 60-х годов моя красивая и талантливая еврейская мама Роза Фейгина, покинув родной интеллигентный город Харьков, отправилась в великую блудницу Москву искать счастья и делать карьеру. С карьерой все было бы хорошо, потому что мама умудрилась поступить в университет сразу на два факультета, из которых она сдуру выбрала искусствоведческий, но со счастьем дело сложилось хуже. Она влюбилась – тоже сдуру – и вышла замуж за настоящего русского интеллигента Костю Сосновского, основной целью жизни которого было установление мировой справедливости.
Не жалея ни себя, ни маму, ни вскорости и меня, Костя участвовал во всех социальных битвах с советской властью 70-х. Он с одинаковой страстью боролся за права крымских татар, обездоленных чеченцев и рвущихся в Израиль евреев, пока его самого не лишили всех прав, посадив на пять лет в лагерь за клевету и подрыв общественного спокойствия. К тому времени бабушка и дедушка стали совсем старые и бедные и мама осталась один на один со мной и с совершенно неприбыльной профессией искусствоведа. Имея такого мужа, как папа, она не могла рассчитывать на приличную работу и стала зарабатывать мытьем окон и лестниц в правительственных зданиях. Дело кончилось тем, что однажды она поскользнулась и выпала из окна одиннадцатого этажа. Злые языки утверждали, что она не столько поскользнулась, сколько прыгнула, не в силах больше терпеть приставания жирного начальника уборочного цеха. Но что бы там ни было, она выпала из окна, а меня отдали в детский дом.
В детском доме я никак не могла прижиться, но тут, казалось бы, к счастью, папа отбыл свой срок и вернулся из лагеря уже не таким страстным поборником социальной справедливости. Жилья в Москве у нас не было, и нам пришлось переехать в Харьков в небольшую комнатку в коммунальной квартире, оставшуюся мне в наследство от покойной бабушки, успевшей перед смертью ее оформить ее на меня. Филологическая профессия папы в сочетании с его героической биографией не могла нас прокормить, и он нанялся работать истопником в новой Харьковской опере. К искусству это нас почти не приближало, хоть он всегда доставал мне контрамарки на все лучшие спектакли, зато появилась новая проблема. Разочарованный общественным равнодушием русский интеллигент на посту истопника просто обязан был ежедневно заливать свое разочарование парой рюмок водки. Что папа стал делать все чаще и чаще.
К тому времени, как я окончила школу, он превратился в абсолютно законченного алкоголика, и наша жизнь в маленькой комнате коммунальной квартиры стала невыносимой. Я подала документы на филфак университета в надежде после поступления получить койку в общежитии. На филфак я решила поступать, потому что в школе научилась только читать книги и ничему другому. Но поступить мне не удалось. То ли я была не такая способная, как моя еврейская мама, то ли сыграли роль печальные подробности биографии моего русского папы, но меня на филфак не приняли.
В тот роковой вечер я сидела на подоконнике в университетском коридоре и плакала. Я ни за что не могла вернуться домой и объявить пьяному папе о своем поражении, потому что тот бы немедленно принял всю вину на себя и напился бы еще сильнее. Он бы всю ночь рыдал, становился бы передо мной на колени и проклинал себя за то, что испортил мне жизнь. А больше идти мне было некуда. Я сидела на холодном подоконнике и решала, какой из двух возможных вариантов выбрать: подняться наверх и для завершения сюжета прыгнуть из окна одиннадцатого этажа или пойти на плешку в сад Шевченко, где проститутки предлагали себя прохожим.
Пока я выбирала между этими двумя малопривлекательными вариантами, по коридору прошла старая женщина, которая тащила в руках какой-то тяжелый прибор. Дойдя до меня, она оторвала сосредоточенный взгляд от паркетных дощечек пола, споткнулась и уронила свой прибор. Он рассыпался по полу мелкими частицами, которые поскакали во все стороны, «звеня и подпрыгивая», как в учебнике грамматики. Помните классическое: «Пятак катился, звеня и подпрыгивая». Женщина жалобно вскрикнула, и я, соскочив с подоконника, бросилась помогать ей собирать эти бесконечные колесики и спиральки – все равно мне спешить было некуда. На одиннадцатый этаж я могла бы подняться и позже, когда женщина благополучно унесет свой прибор туда, куда она его несла.
Однако собрать рассыпавшиеся части прибора оказалось недостаточно – важно было убедиться, что ничего не потеряно. Для этого нужно было прибор снова собрать, и мы дружно взялись за это дело. Но женщина была уже сильно немолода, и ее ревматические пальцы плохо ее слушались.