Шрифт:
Закладка:
Она отодвинула чашку с недопитым, остывшим чаем, просительно поглядела на него.
— Говоришь так, будто я виноват в чём-то.
— Ты виноват уж тем, — продекламировала она, — что хочется мне кушать… Слушай, — попросила она, — нет ли у нас в холодильнике чего-нибудь? Колбаски кусочек.
— Что такое холодильник, я знаю, — пошутил Глеб, — а вот…
Поднялся, подошёл к холодильнику, достал кусок колбасы, ещё с майских праздников, стал делать жене бутерброды.
— А вообще, я скажу тебе, в чём ты виноват. Хочешь?
— Давай, — он и себе бутерброд сделал. И чаю ещё налил, ей и себе. — Гулять так гулять!
— У тебя столько друзей в городе, даже редактор в газете свой. Неужели…
— А при чём здесь друзья? — Глеб уставился на неё. — Не надо путать божий дар с яичницей.
— Извини, — Ирина виновато опустила глаза и вдруг спросила: — Объясни тогда мне, чего стоит этот ваш божий дар, если от него ни жарко, ни холодно?
— Дружба дружбой, а служба, — Глеб перехватил руку жены, потянувшуюся за колбасой. — Хватит, разгулялась на ночь глядя.
— Вот и послужил бы твой Серёжа доброму делу, — ухватилась она, — в кои-то веки. Или Митя твой. Сколько лет на культуре сидит и в упор ничего не видит. Все молчат, всем хочется спать спокойно. Да и ты тоже хорош.
Глеб вопросительно взглянул на неё.
— Да, да, и не прикидывайся, не удивляйся, будто не знаешь о чём. Ты написал хорошую пьесу и сидишь целый год на ней, как, извини, собака на сене.
Легли уже за полночь. И не спалось, конечно, обоим. Проворочавшись с полчаса с боку на бок, понимая, что Ирина тоже не спит, Глеб не выдержал, зажёг светильник.
— Ты чего? — Ирина лежала с открытыми глазами, заложив руки за голову. — Скорей бы ночь прошла, чтоб снова на работу?
Он не ответил. Лежал с минуту, думая о своём, потом сказал:
— Я вдруг подумал… Чем мы живём, чем себя мучаем! Вот эти наши разговоры по ночам… Такая чушь, такая суета, а мы на это силы тратим, душевные и физические. Бичуем всех на кухне под сурдинку, а сами, что мы сами-то? Ну, выговоримся, ну, выскажемся друг перед другом, а дальше что? Люди раньше за правду на эшафот, на костёр шли, а мы, два вроде бы интеллигентных человека, что мы можем? Мы даже мелким благополучием, милыми привычками своими пожертвовать не сможем, живём как связанные по рукам, всё до последнего шага наперёд высчитываем, и за себя и за других. Мы даже за сына своего… мы для него мостим дорожки, те самые, которые он сам бы должен прокладывать, а он потом даже спасибо нам не скажет…
— Чего ты предлагаешь? — спокойным голосом спросила она. — И о какой такой правде печалишься. Есть ли она у нас, эта правда, ради которой можно на эшафот? — Она приподнялась на локте, взглянула на него совсем не сонными глазами, призналась: — Я вот лежу… как телепатия какая-то… я же сама об этом думаю. И знаешь, ещё о чём? Вот откажись я сейчас от всего, скажи всю правду тому же режиссёру, уйди я из театра в знак протеста, да меня же свои за дурочку посчитают.
— Похоже на то, — Глеб усмехнулся печально.
— А ты вспомни, — Ирина положила ему голову на плечо, — вспомни, о чём раньше мы говорили. Да, о других, но не так, как теперь. Мы за них, за других, болели, нам другие не безразличны были! Помнишь, радостный приходил: книжку у Пашки в издательстве приняли, а от Юры от Парамонова из Парижа письмо пришло, всем привет шлёт… Почему же нам от этого хорошо тогда было? А сейчас! Ты о ком-нибудь мне хорошее говоришь? А от меня ты о ком-то хорошее слышишь? Может, все «хорошисты» исчезли, а «плохиши» остались? Ну, а сами-то мы, ты прав, что мы сами-то? Чем мы дороги так себе? Ты писатель, вот ты и подумай.
С чего начали, тем и кончили: вдруг примолкли, ушли в себя.
— Выключай, — предложила Ирина, — завтра с утра репетиция.
Свет погас, но ему было ясно, что теперь-то он точно не заснёт. Так и было: часов до четырёх проворочался в невесёлых раздумьях чёрт знает о чём. В основном о себе самом, о своей невесёлой работе, от которой, если подумать и взвесить, было больше огорчений, пожалуй, чем радостей. В самом деле, какие радости! Это прежде, по молодости, после первых удач, ему думалось, что и дальше всё так же пойдёт: ровно, гладко, от успеха к успеху. Узнавал, что в журнале принят рассказ — и жил этой радостью, подгонял недели и месяцы в ожидании счастливого дня, когда в городе, в газетных киосках, появится наконец журнал, когда сам он возьмёт его в руки. И всё было так, как ему представлялось: появлялся журнал, и кто-то звонил, поздравлял, кто-то хвалил, а кто-то помалкивал, и это смущало его, конечно, хотя и этому находилось в конце концов объяснение: молчали, потому что завидовали…
Но как-то до обидного скоро всё затихало и забывалось, как будто и не было ни томительных тех ожиданий, ни желанно-счастливых минут, когда о тебе говорили, писали рецензии на твою книгу, и всё приходилось начинать сначала. А начиналось всё трудней и трудней. К тому же и газета много сил отнимала, и это было совсем нелегко — днём тянуть газетную лямку, а вечером садиться за рассказ или повесть. Прежде, по молодости, приходил домой из редакции: чайник на плитку, сам за машинку и — до утра. Нет, были счастливые-то минуты! Вот эти минуты, когда добирался до последней точки, когда ставил её, понимая, что даже на многоточие сил не осталось, пожалуй, это и было счастье. Но когда это было! Теперь он уже не работает по ночам, целый день сам себе хозяин.
Три года назад, дождавшись выхода новой, четвёртой по счёту книги, Глеб