Шрифт:
Закладка:
Всё было бы хорошо, если б только Дашкова могла ужиться с фаворитами; она еще всех лучше ладила с Потемкиным, может, потому, что Потемкин был умнее их всех; но с Ланским, а потом с Мамоновым она была на ножах. Зубов ябедничал на нее и много вредил ей.
Летом 1783 года Дашкова побывала в Финляндии с императрицей, имевшей там свидание со шведским королем. Ланской пристал к Дашковой с вопросом, почему в ведомостях, издававшихся при академии, из лиц, бывших при императрице, упомянута она одна. Дашкова объяснила ему, что это вовсе не ее вина, что статьи о дворе присылаются готовыми и печатаются без изменений. Ланской продолжал дуться и ворчать, это надоело Дашковой.
– Послушайте, – сказала она ему, – вы должны знать, что хотя для меня всегда честь и счастье обедать с императрицей, но я, право, не могу этому до того дивиться, чтоб печатать в газетах. Я слишком привыкла к этому; ребенком я обедывала на коленях у императрицы Елизаветы, девочкой – за ее столом. Для меня это слишком натурально, чтоб хвастаться.
Ланской разгорячился, но Дашкова, видя, что зала начинает наполняться, подняла голос и громко сказала:
– Милостивый государь, люди, которых вся жизнь была посвящена общественному благу, не всегда имеют особенную силу и счастье, но всегда вправе требовать, чтоб с ними обращались без дерзости. Тихо продолжая свой путь, они переживают все эти метеоры одного дня, которые лопаются и пропадают бесследно.
Растворились двери и вошла императрица. Ее появление окончило разговор. Как же Ланскому было ее не ненавидеть? Хорошо еще, что он скоро умер.
Возвратившись из Финляндии, Дашкова принимает у себя своего друга, госпожу Гамильтон; она везет ее с собою в новую деревню, там она устраивает сельский праздник, встречает с хлебом и солью переселенных мужиков, представляет их англичанке и объявляет им, что отселе новая деревня будет называться Гамильтоново. После этого Дашкова ездит с ней по другим имениям в Калужской, Смоленской, Киевской и Тамбовской губерниях.
На следующий год Дашкову поразило семейное несчастье. Сын ее служил в армии у Румянцева, мать была довольна, что его нет в Петербурге. Под конец и Потемкин имел на него виды; он прислал раз за ним поздно вечером. Самойлова и Самойлов намекали матери о проекте. Дашкова отказалась участвовать в нем и сказала, что если это случится, она воспользуется силой своего сына, чтоб выхлопотать себе многолетний заграничный отпуск. Поэтому-то она и была довольна, что сын ее уехал в Киев. Но в Киеве его ждала другая стрела любви, не сверху, а снизу.
Однажды, выходя из спальни императрицы, Дашкова встретилась с Ребиндером; тот добродушно поздравил ее с вступлением ее сына в законный брак. Дашкова остолбенела. Ребиндер смешался, он не имел понятия, что сын Дашковой обвенчался тайно. Она была обижена как мать и как гордая женщина; с одной стороны, mesalliance, с другой – недоверие. Удар с силой пал на ее грудь, она занемогла.
Через два месяца сын написал ей письмо, в котором просил дозволения жениться; новый удар – ложь, трусость, обман. К тому же он так мало знал нрав своей матери, что вместе со своим письмом прислал письмо фельдмаршала Румянцева, явным образом написанное по его просьбе. Румянцев убеждал Дашкову разрешить сыну брак, говорил о предрассудках аристократического происхождения и непрочности богатств и дошел, по словам Дашковой, до такой нелепости, что, не имея по своим отношениям никакого на то права, давал совет в деле такой важности между матерью и сыном.
Уязвленная с двух сторон, Дашкова написала саркастическое письмо к Румянцеву, в котором объясняла ему, что «между разными глупостями, которыми полна ее голова, по счастью, нет особенно преувеличенного уважения к аристократическому происхождению; но что если б она была одарена таким замечательным красноречием, как граф, то употребила бы его на то, чтоб показать превосходство хорошего воспитания над дурным».
К сыну письмо ее поразительно просто, вот оно: «Когда твой отец вознамерился жениться на графине Воронцовой, он на почтовых поехал в Москву испросить позволение своей матери. Ты женат; я это знала прежде, да знаю и то, что моя свекровь не больше меня заслуживала иметь друга в своем сыне».
Должно быть, и после этого объяснения семейные дела ее много огорчали. Ее дочь рассталась с мужем. Госпожа Уилмот пропустила несколько страниц в «Записках», после которых Дашкова продолжает так: «Всё было черно в будущем и в настоящем… Я так исстрадалась, что иной раз приходила мне в голову мысль о самоубийстве».
Итак, демон семейных неприятностей сломил и ее так, как сломил многих сильных. Семейные несчастья оттого так глубоко подтачивают, что они подкрадываются в тиши и что борьба с ними почти невозможна; в них победа бывает худшее. Они вообще похожи на яды, о присутствии которых узнаешь тогда, когда болью обличается их действие, то есть когда человек уже отравлен…
Между тем пришла и Французская революция. Екатерина, состарившаяся, износившаяся в разврате, бросилась в реакцию. Это уж не заговорщица 28 июня, говорившая Бецкому: «Я царствую по воле Божией и по избранию народному», не петербургский корреспондент Вольтера, не переводчик Беккариа и Филанжери, разглагольствующий в «Наказе» о вреде цензуры и о пользе собрания депутатов со всего Царства Русского[81]. В 1792 году мы в ней находим старуху, боящуюся мысли, достойную мать Павла… И как бы в залог того, что дикая реакция еще надолго побьет все ростки вольного развития на Руси, перед ее смертью родился Николай; умирающая рука Екатерины могла еще ласкать того, кому было суждено скомандовать «баста» петровской эпохе и тридцать лет задерживать путь России!
Дашкова, аристократка и поклонница английских учреждений, не могла сочувствовать революции; но еще менее могла она разделять лихорадочную боязнь слова.
Екатерина испугана брошюркой Радищева; она видит в ней «набат революции». Радищев схвачен и сослан без суда в