Шрифт:
Закладка:
Дашкова приводит в оправдание Екатерины письмо к ней от Орлова, писанное тотчас после убийства, которое императрица ей показывала. Письмо это, говорит она, носило явные следы внутреннего беспокойства, душевной тревоги, страха и нетрезвого состояния. Письмо это береглось у императрицы в особой шкатулке с другими важными документами. Павел после смерти матери велел при себе разобрать эти бумаги князю Безбородко; дойдя до этого письма, Павел прочел его императрице в присутствии Нелидовой. Потом он велел Ростопчину прочесть его великим князьям.
Я слыхал о содержании этого письма от достоверного человека, который сам его читал; оно в этом роде: «Матушка императрица, как тебе сказать, что мы наделали, такая случилась беда, заехали мы к твоему супругу и выпили с ним вина; ты знаешь, каков он бывает хмельной, слово за слово, он нас так разобидел, что дело дошло до драки. Глядим – а он упал мертвый. Что делать – возьми наши головы, если хочешь, или, милосердая матушка, подумай, что дела не воротишь, и отпусти нашу вину»[78].
Дашкова, увлеченная любовью к Екатерине, верит или по крайней мере притворяется, что верит, что и Мирович действовал без ее ведома; а о худшей, самой позорной и гнусной истории всего царствования, о похищении Орловым и Рибасом княжны Таракановой, не упоминает вовсе. Оттого-то, между прочим, что она верила и хотела верить в идеальную Екатерину, она и не могла удержаться в милости. А она была бы славным министром. Бесспорно одаренная государственным умом, Дашкова, сверх своей восторженности, имела два больших недостатка, помешавшие ей сделать карьеру: она не умела молчать, ее язык резок, колок и не щадит никого, кроме Екатерины; сверх того, она была слишком горда, не хотела и не умела скрывать своих антипатий, словом, не могла «принижать своей личности», как выражаются московские староверы.
Вообще дружба Екатерины с Дашковой была невозможна. Екатерина хотела править не только властью, но всем на свете – гением, красотой; она хотела одна обращать на себя внимание всех, в ней было ненасытимое желание нравиться. Она была еще в полном блеске своей красоты, но ей уже стукнуло тридцать лет. Женщину слабую, потерянную в лучах ее славы, молящуюся ей, не очень красивую, не очень умную, она, вероятно, умела бы удержать при себе. Но энергическую Дашкову, говорившую о своей собственной славе, с ее умом, с ее огнем и с ее девятнадцатью годами, она не могла вынести возле себя.
Она отдалилась от нее с быстротой истинно царской неблагодарности. В Москве после коронации старый грешник Бестужев предложил написать императрице адрес и просить ее от имени всех подданных снова избрать себе супруга. Григорий Орлов, тогда уже сделанный князем Империи, метил в цари. Это возмутило всех порядочных людей. Канцлер Воронцов попросил аудиенции и предупредил Екатерину, предполагая, что она не знает, что происходит. Екатерина удивилась и решила намылить Бестужеву голову.
Хитрово, один из преданных заговорщиков 28 июня, громко говорил, что скорее убьет Орлова или пойдет на плаху, чем признает его императором. Само собой разумеется, что при этом общем ропоте говорила и Дашкова; это дошло до Екатерины. Вдруг вечером секретарь Екатерины Теплов приезжает к князю Дашкову и велит его вызвать. Императрица пишет ему следующую записку: «Я искренно желаю не быть в необходимости предать забвению услуги княгини Дашковой за ее неосторожное поведение. Припомните ей это, когда она снова позволит себе нескромную свободу языка, доходящую до угроз».
Дашкова не ответила на это письмо ни слова, держалась в стороне и стала после смерти князя, случившейся в 1764 году, проситься в чужие края. «Я вполне могла ехать без спросу, – говорит она (наверное, не грезившая и во сне, что через восемьдесят лет глупый закон почти совсем лишит Россию права переходить границу и, еще менее того, что правительство станет грабить по большим дорогам, принуждая каждого путешественника платить за себя выкуп), – но мое звание статс-дамы налагало на меня обязанность спросить высочайшего разрешения».
Не получая ответа, она отправилась в Петербург и при первом представлении просила Екатерину отпустить ее за границу для излечения детей. «Мне очень жаль, – отвечала Екатерина, – что такая печальная причина заставляет вас ехать. Но без всякого сомнения, княгиня, вы можете располагать собой как вам угодно».
Где это время, когда они лежали под одним одеялом в постели, и плакали, и обнимались или мечтали на шинели полковника Карра целую ночь о государственных реформах?
В чужих краях Дашкова оживает, становится опять такой же гордой, неугомонной, неукротимой, деятельной, всем интересующейся, всем занимающейся.
В Данциге на стене в гостинице висит большая картина, представляющая какое-то сражение пруссаков с русскими, в котором, разумеется, русские побиты. На первом плане представлена группа наших солдат, стоящих на коленях перед пруссаками и просящих помилования. Дашкова не может этого вынести, она подбивает двух русских пробраться потихоньку ночью с ней в залу, взяв масляные краски и кисти, запирает за ними двери и принимается со своими товарищами перерисовывать мундиры – к утру уже пруссаки стояли на коленях и просили пощады у русских солдат. Окончив картину, Дашкова послала за почтовыми лошадьми и, прежде чем хозяин спохватился, уже катила по дороге в Берлин, от души смеясь при мысли о его удивлении.
В Ганновере она отправляется одна с Каменской в оперу. Так мало они были похожи на добрых немок, что принц Мекленбургский, начальствовавший в городе, послал узнать, кто они такие. Адъютант его без церемонии взошел в ложу, в которой были еще две немки, и спросил наших дам, не иностранки ли они. Дашкова сказала, что да.
– Его светлость, – прибавил он, – желает знать, с кем я имею честь говорить?
– Имя наше, – отвечала Дашкова, – не может быть интересно ни для герцога, ни для вас; как женщины мы имеем право умолчать, кто мы, и не отвечать на ваш вопрос.
Сконфуженный адъютант ушел. Немки, с самого начала почувствовавшие непреодолимое уважение к нашим дамам, смотрели на них с подобострастием, услышав храбрый ответ Дашковой. Видя, что немки считают их за больших барынь, Дашкова, учтиво обращаясь к ним, сказала, что если она не хотела отвечать дерзкому запросу принца, то перед ними не имеет причины утаивать, кто они. «Я оперная певица, а моя подруга – танцовщица; мы обе без места и ищем где-нибудь выгодный контракт». Немки раскрыли глаза, покраснели до ушей и не только оставили свою вежливость, но старались, насколько ложа позволяла, сесть