Шрифт:
Закладка:
И самое главное, не вини ни в чем себя. Неправда, что всегда виноваты оба, это была моя жизнь и мое решение вот так смачно ее слить. А тебе надо возвращаться к спокойной человеческой жизни, бросай все и поезжай домой, пока сам не пострадал. Поцелуй Яна за меня и теперь уже точно прощай, Илюша. Вы с ним были лучшим во всей моей дурацкой жизни".
Закончив читать, Илья некоторое время впустую смотрел в потухший монитор, по которому лениво плавала заставка. Он видел лицо Лены, которую обещал и не смог уберечь, которую так никто и не назвал мамой, которой всегда будет только чуть больше тридцати. Она дико боялась этого возраста, считая, что за ним уже словно нет жизни, и для нее все так и вышло. Знал ли он, что она пыталась его обмануть? Ну конечно, тогда, у школы, он почувствовал, что Лена темнит, что дело не в пробудившейся внезапно тоске по сыну или по нему самому, что она будто сама боится того, что хочет сказать или сделать. И к его радости, она так этого и не сказала.
Но разве это было главным? Он точно знал, что она не врала в ту ночь, когда они снова сблизились, и поутру, когда они завтракали и он открыл ей всю правду, и на рождественской прогулке, и в кафе на встрече с Яном. Неужели он не простил бы ей одной глупой импульсивной идеи, если она искренне хотела поменять жизнь? Неужели умереть оказалось легче, чем жить с ним, да и вообще жить, принимать решения, отвечать за свои поступки и за своего ребенка? Видимо, для Лены выглядело именно так, и теперь ее просто нет. Она не позвонит Яну, они не поедут летом вместе в Финляндию, не дождутся вместе окончания школы, диплома, свадьбы сына, внуков, — ничего этого не будет.
Глаза жгло, но они оставались сухими, он никогда не умел плакать, как и его прабабка — о ней рассказывали, что в старости ее лицо стало совсем пергаментным, а белки глаз всегда были красными. Ведьмы плачут только кровью, и своей, и чужой.
Прежде Илья еще мог хотя бы в шутку порассуждать, любил ли он действительно кого-нибудь, но точно знал, что никогда и никого не ненавидел. Это казалось ему пустой тратой нервов и времени: все равно другого человека нельзя изменить, так не разумнее ли просто оставить его в покое?
Но теперь он узнал это чувство, не вписывающееся в привычные ему рамки. Оно горело внутри, не считаясь с доводами разума, распирало до боли, до тошноты, до желания кричать и выть по-волчьи. Конечно, ничего этого Илья не сделал — он только вытер кровь, вышел на свежий воздух и присел на корточки рядом с Кави, зарывшись лицом в мохнатую теплую шею фамильяра. Она сидела тихо, не шелохнувшись, давая ему прийти в себя, и понемногу становилось легче. Природное хладнокровие вновь не подвело, оказавшись тем самым спасительным кусочком льда у свежего ожога, и он мысленно запустил обратный отсчет.
Глава 22
Илья не смог сразу вернуться в дом Сонии: просто не было сил смотреть в их лица и с кем-либо разговаривать. Да и вообще, пока сил откровенно не хватало ни на что. Когда-то он слышал, что через год после смерти близкого человека становится легче, — в тонкостях про девять и сорок дней он вообще не разбирался, так как не был православным, — но сейчас у него не было подобной роскоши. Он мог урвать не более дня, и то неполного, чтобы разнести душу в клочья и затем кое-как собрать. Илью радовало одно: что ни мать, ни сын не увидят его в таком состоянии, потому что он вернется другим. Этот день закончится, а то, что должно быть сделано, — будет сделано, никто из Лахтиных не привык обсуждать священную заповедь северного народа. И никакого алкоголя: рассудок должен оставаться ясным, даже если придется себя на куски резать, чтобы заглушить другую боль.
Немного поразмыслив, Илья решил отправиться к заливу, только окольными путями, чтобы не столкнуться с кем-то из общины. По иронии судьбы, день распогодился, зимнее солнце щедро рассыпало свой блеск на снегу и касалось его лица утешающими мягкими лучами. Он сел на старую скамейку, Кави прилегла у него в ногах, и они долго смотрели в безмолвную белую даль. После бурана занесенный залив напоминал летние песчаные дюны, по которым Илья так любил бегать в детстве.
Одна мысль потянула за собой другую, и Илья вспомнил песню группы «Аквариум», которую они часто пели с друзьями, когда учились в старших классах. Перебирая в уме простые слова, он незаметно стал напевать, благо людей поблизости не было, будто снова читал оберегающие руны:
— Когда отряд въехал в город, было время людской доброты,
Население ушло в отпуск, на площади томились цветы.
Все было неестественно мирно, как в кино, когда ждет западня.
Часы на площади пробили полдень какого-то прошедшего дня...
Вдруг вспомнилось, как для него самого когда-то начались странности. Ему было лет десять, отец вез их с матерью по шоссе домой из гостей и Илья задремал в машине. Во сне, удивительно живом и затягивающем, перед ним простирался лес, очень похожий на здешний, такой же густой и темный. Там была зима, хотя наяву царило лето, и на снегу стояла девочка лет пяти-шести и беспомощно озиралась. Она не плакала, не кричала, никого не звала, будто у нее перехватило горло от страха и стужи. И хотя Илья видел ее прекрасно, она его почему-то не видела, будто он наблюдал за этим через подзорную трубу. Тем не менее он отчетливо помнил то чувство тревоги, которое передалось ему от потерявшегося ребенка, а еще скрип ветвей, словно в зарослях кто-то