Шрифт:
Закладка:
Не появись меня в её жизни, она бы осталась жива.
Только я вот в ней появился.
Решил, что влюбился.
Что люблю.
Алёнку, ямки на щеках и шоколадные глаза…
…глаза открываться отказываются, и где именно в настойчивой вибрации заходится телефон соображать приходится долго. Искать, таки сообразив, его на тумбе, с которой часы, не разобравшись и щурясь, я сначала беру. Лезет под руку оставленный Алёнкой стакан, и книга на ковёр падает.
Я же мысленно матерюсь.
Давлюсь желанием выругаться вслух и более заковыристо, когда знакомое имя, кое ослепительно ярко высвечивает экран, я вижу. Мешкаю, выключая экран и не отвечая сразу, и на Алёнку, которая, переворачиваясь, бормочет моё имя, я смотрю.
Думаю.
Всё же выхожу из спальни и, принимая вызов, произношу:
— Север…
— Спустись вниз, — она требует.
И просит.
И, конечно, без приветствий.
Без извинений, что звонит в четыре утра, когда все нормальные люди имеют привычку ещё спать.
Впрочем, где нормальность, а где Север.
На всю голову, мать его, долбанутый.
И вниз, вспоминая особо витиеватые обороты речи, я всё же спускаюсь. Нахожу её белеющим пятном на детской площадке, на качелях, что, раскачиваясь, скрипят тихо. Отталкивается мыском громоздких кроссовок Север, прикладывается к бутылке, в которой текилу, подходя, я распознаю.
— Ты совсем… — свой вопрос я начинаю, давясь словами от ярости.
Не заканчиваю.
Не могу подобрать, какое определение будет лучше.
Охренела?
Чокнулась?
Или спросить, как здесь вообще оказалась? Когда прилетела?
— Я совсем, — она соглашается и покорно, и насмешливо, протягивает бутылку, предлагает, склоняя голову на бок. — Будешь?
— Нет.
Я отбираю почти полную бутылку, за которой, возмущённо восклицая, она вперёд подается, едва не кувыркается, бороздя носом землю, с качелей.
И ругаюсь, перехватывая её, я уже вслух.
— Ты где так набралась, Север?
— Я не набралась, — она возражает, задирает со знакомым упрямством подбородок, и в качели, выпрямляясь, Север вцепляется крепче, отталкивается сильнее. — Я бы, знаешь, хотела, а… не получается.
— Зачем? — я интересуюсь негромко.
Прислоняюсь плечом к железной опоре, что, обжигая холодом, эмоции охлаждает, даёт не заорать на неё благим матом. И мысли как-то… собрать получается, подумать отстранённо, что вот это всё неправильно.
Утро, которое ещё ночь.
Пустая детская площадка.
Она сама.
И разговор, которого быть не должно.
Не надо нам говорить, слишком поздно, не о чем. И потому следует отправить её домой, вернуться самому… домой, а не спрашивать, чего вдруг Кветослава Крайнова попойку до беспамятства решила устроить. И не надо прикидывать, что именно я выскажу Нику, без которого эта самая попойка явно не обошлась.
Какого он её отпустил в таком состоянии?
Любого, Вахницкий.
И чёрта, и хрена.
Она совершеннолетняя, имеет право набираться, шататься, развлекаться как угодно, а вот у тебя права орать на неё как раз нет. Не те отношения. И бить морду Нику за то, что напоил и отпустил, ты тоже права не имеешь, не невесту же твою он спаивал и не сестру.
Просто Север.
Что мне, отвечая, улыбается, раскачивается всё сильнее.
— Праздную.
— Что?
— Предложение руки и сердца. Ты сделал. И мне сделали.
Она говорит звонко.
Громко.
Летит вперёд-назад на каждое слово, почти до солнышка. Мелькают длинные ноги в белых штанах.
— Я поздравляю. Тебя.
Вперёд.
— Вас.
Назад.
— И со скорой свадьбой.
Вперёд.
— И с ребёнком.
Назад.
— Север… — у меня… вырывается.
Беспокойством.
Привычным страхом, который, оказывается, никуда не исчез, не ушёл. Вот он — есть, и сердце знакомо сжимает, заставляет смотреть, как она летит к рассветным облакам, а после падает вниз, проносится над такой близкой землей.
Скрипят надрывно качели.
И её голос.
— Ты. Молодец.
— Север.
— Выбрал. Правильно.
— Остановись.
Я прошу, но она мотает головой, смотрит без отрыва. И в самых первых лучах только взошедшего над горизонтом солнца её глаза сверкают всеми оттенками того самого северного сияния.
В котором я слепну вновь.
Влипаю.
— Поймаешь? Если я сорвусь, ты поймаешь?
— Север!!!
Я кричу, ору, забывая про время и людей, что услышат и проснутся.
Она же отпускает руки.
Летит.
А я ловлю, перехватываю её каким-то чудом в последний момент, в то мгновение, когда я уверен, что не успею, разобьётся. И на землю, об которую из лёгких выбивается весь воздух и обдираются локти, мы падаем вместе, катимся со склона на газон.
Останавливаемся.
И заговорить, глядя в глаза северного сияния, я даже не пытаюсь. Не убираю руки с её спины и затылка, не отпускаю, путаю пальцами волосы, которых не касался уже вечность. Забыл, что на ощупь они мягкие.
Как шёлк.
— Ты поймал, — Север произносит едва слышно.
Двигаются, приковывая внимание, губы.
А она сама приподнимается, упирается руками в траву по обе стороны от моей головы, и её волосы белоснежной волной закрывают нас от всего мира.
От всей Вселенной.
В которой я люблю Алёну, ямки на щеках и шоколадные глаза, а не одну Попрыгунью Стрекозу, шёлковые волосы и глаза другие, невероятные, цвета северного сияния, что наваждение и безумие.
Неизлечимое.
Моё.
— А ты пришла.
— Меня Бьёрн замуж позвал. Он гляциолог, живёт в Норвегии и полгода на Шпицбергене. Я прилетела оттуда. Как считаешь, соглашаться?
— А ты любишь?
— А ты?
— Да, — я отвечаю.
А она, глядя в мои глаза, отзывается эхом:
— Вот и я, да.
Говорит.
Но в четыре утра, когда небо белое и правдивое, я не верю ни ей, ни себе. Не выходит, пусть ещё три часа назад я целовал другую и знал, что люблю. Был уверен, что хочу назвать своей женой, чтоб в горе и радости, чтоб с детьми-внуками и собакой, которую в один из вечеров я бы принёс сюрпризом домой.
— Тогда… поздравляю.
Раз любит, то поздравлять следует.
Так, оно, верно.
Должно быть…
— Я улечу в Норвегию. Боюсь, не смогу быть на вашей свадьбе, — мои слова она не замечает, сообщает тихо, убирает знакомым, её, жестом волосы от глаз.
И я вздрагиваю, когда моего лица тонкими пальцами она невесомо касается.
Очерчивает брови.
Ведет по щеке до губ.
— Прости.
И ты меня.
Ибо у тебя откуда-то выпал норвежский жених, а у меня на восьмом этаже спит беременная невеста, но поцеловать я хочу тебя,