Шрифт:
Закладка:
— Боренька! Миленький мой, не оставляй меня, я люблю тебя! Я просто не могу без тебя! Да и ты тоже не можешь! Ведь только подумай, мы с тобой вместе почти пять тысяч операций сделали! Я это точно знаю, меня начсандив зачем-то просил подсчитать. Я взяла у Скуратова операционные журналы за всё время и по ним подсчитала, получилось 4 986! А первые-то недели мы в них ещё ничего и не записывали, не успевали. Ведь я во время работы тебя с одного взгляда понимаю, где ты найдёшь другую такую операционную сестру? Ну, а сама я разве тебе не нравлюсь, а? Ведь нравлюсь!
— Да, Катёнок, нравишься. И работать с тобой легко. Всё это так. И начсанарм, наверно, о твоём откомандировании распоряжение отдаст… Ну, а дальше-то что? Ведь я не могу да и не хочу оставлять свою семью, жену. Я тебе не раз уже это говорил и вот сейчас, хотя мне и не хочется обижать тебя, ещё раз повторяю. Ведь жениться на тебе я не могу! Каким будет твоё положение?
Порывистая женщина вскочила на ноги, слёзы у неё сразу высохли, глаза гневно блеснули, и она уже почти громко, во весь голос воскликнула:
— Да кто тебя просит на мне жениться?! Сколько раз мы об этом будем говорить? Не собираюсь я тебя отбирать у твоей жены и, тем более, у детей! Но где они? Где-то там, далеко, а мы-то ведь здесь, рядом! Когда ты с женой встретишься? Сколько времени продлится война? Что за это время с нами произойдёт? Сколько наших друзей уже нет в живых — тех, кто рядом с нами работал, ел, спал? Где они? Погибли! Ну, а мы с тобой разве застрахованы от этого?.. Вон, Бернштейн: уж как берёгся, как дорожил своей жизнью, ни разу в передовые части не съездил, а погиб в армейском тылу, на каком-то глупом железнодорожном переезде. И бомба-то разорвалась чуть ли не в двухстах шагах, а случайный осколок попал сразу в сердце. А у нас и мины, и бомбы, и снаряды рвались в десятке шагов, уцелели мы случайно. Часто ли будут повторяться такие счастливые случаи, и долго ли мы сможем прожить? Никто этого не знает. Боренька, дорогой мой, не мучай себя понапрасну… Я люблю тебя, я тебе нужна, ты ведь не сможешь без женщины! Возьми меня с собой, а когда война кончится, и если мы сумеем уцелеть, я сама от тебя уйду и никогда ни одним словом о себе не напомню… Впрочем, не будем об этом мечтать, давай жить настоящим, теперешним днём! Прошу тебя, оставь все свои думы, возьми меня с собой, я тебе пригожусь, — последние слова она произнесла, уже целуя Бориса в глаза и губы.
Кончилось тем, что он сдался. Да, если говорить честно, то и на самом деле ему было трудно с ней расставаться. На новом месте иметь рядом с собой близкого, преданного человека, отличного помощника в трудной хирургической работе было просто необходимо.
После завтрака в восемь часов утра Алёшкин сидел в автомашине и, трясясь по лежневым дорогам, выбирался на шоссе. Машину вёл он сам. Это был последний урок вождения автомобиля, который преподавал ему Бубнов. Движение по дорогам было спокойным, передвижек частей не происходило, машины встречались нечасто, и потому Борис, уже достаточно овладевший техникой вождения, вёл машину как-то машинально, молча думая об оставляемом медсанбате. Жалко было с ним расставаться. Всех людей его он отлично знал и со всеми находился в самых хороших, дружеских отношениях. Особенно было жаль оставлять тех немногих, которые служили в батальоне со дня его формирования, и испытали вместе с ним беспорядочную мучительную суету, напряжение и нечеловеческую работу в период отступления в 1941 году, ужасы боёв под Невской Дубровкой, голод в осаждённом Ленинграде, тяжёлые бои в Синявинских болотах, да и, вообще, всю многострадальную жизнь медсанбата. Алёшкин понимал, что со многими своими теперешними сослуживцами он уже больше не увидится никогда, и это, конечно, волновало и расстраивало.
Думал он и о своём детище — стандартных разборных сооружениях: будут ли ими пользоваться в медсанбате, не забросят ли их где-нибудь в лесу при очередной дислокации, а то ещё хуже — во время предстоящей зимы не сожгут ли щиты в печках.
Перед отъездом он пытался договориться с Прониным и Сковородой о замене некоторых из этих помещений на палатки, но те не согласились.
Думал он и о Кате Шуйской. «Что ж, видно, уж такая судьба», — мысленно говорил он себе, как часто говорят люди, стараясь оправдаться, пусть даже и в собственных глазах…
Но вот кончилась лежнёвка, пролетели полтора десятка километров шоссе, и машина снова свернула в лес, переехав железную дорогу около станции Жихарево. До госпиталя оставалось около двух километров. Здесь шла, хотя и просёлочная лесная дорога, но хорошо наезженная, плотная и лишь в двух местах имевшая недлинные гати и мостики, проложенные через болотистые речушки. Дорога эта вилась между высокими елями и соснами и, как говорили наши лётчики, не раз проверявшие маскировку тыловых учреждений армии с воздуха, почти совсем незаметная.
Хорошей маскировке подъездов и палаток госпиталя Борис особенно и не удивлялся. Они умудрялись маскировать подъездные пути, землянки и палатки медсанбата так, что приезжавшие из тыла работники, приближаясь к ним на несколько десятков шагов, не могли их разглядеть. Причём на создание такой маскировки отводилось всего несколько часов, а через пять-шесть дней всё нужно было начинать сначала на новом месте дислокации. Госпиталю, простоявшему на одном месте более полутора лет, было бы стыдно не иметь такой маскировки, чтобы совершенно укрыться в лесу от глаз наблюдателя, в том числе и воздушного.
Правда, полковой госпиталь № 27 в этом отношении всегда ставился в пример другим учреждениям. Кроме стараний начальника и личного состава госпиталя, в маскировке ему помогала и местность. Высокий, густой лес позволял так разместить все строения, что их трудно было заметить.
Было в своё время придумано и несколько остроумных приспособлений использования местности. Крыши всех бараков и полуземлянок засыпали землёй, на которой сеяли овёс. Летом своей зеленью он совершенно скрывал очертания крыш. В некоторых помещениях и даже палатках, в самой середине оставляли нетронутыми большие деревья, которые своими кронами надёжно маскировали их.
Между прочим, даже в доме