Шрифт:
Закладка:
Прощай во Христе и живи во Христе!
Писано в Риполе, в День благовещения, в год 1099-й от Воплощения Господнего».
Отложив свиток в сторону, я стиснул голову руками и долго сидел неподвижно. Мысли мои путались. Слишком уж много плохих известий почти одновременно обрушилось на меня: смерть отца, предательство герцога Аквитанского, захват им Тулузы и несчастная участь оскорблённой и преданной мужем Филиппы…
Через щель в пологе аппетитно пахло жареным мясом. Пако принёс мне блюдо с жарким. Но хотя за прошедшие сутки я ничего не ел, кусок не лез мне в горло.
Я улёгся в постель на голодный желудок.
…До зари в нашем лагере стучали топоры и молотки, повизгивали пилы. Воины по приказу графа Раймунда сооружали баллисты, таран и осадные башни.
Ближе к полуночи проскользнули в шатёр и, сочувственно вздыхая, улеглись по обе стороны от входа Пако и Себастиан.
Вскоре они дружно захрапели, один – раскатисто и звонко, другой – тоненько, с присвистыванием…
Слушая их рулады, я всё не мог понять, как мой отец, такой умелый наездник и столь опытный охотник, умудрился свалиться с коня… Наверное, кто-то подстроил это.
Мне даже представилось, будто вижу я нашу конюшню, слышу, как перешагивают с ноги на ногу и тихо ржут кони в стойлах, ощущаю аромат свежего сена, смешанный со стойким запахом лошадиного пота… Вот чья-то тень проскользнула мимо спящего конюха, верного отцовского слуги. Тень – это, конечно, человек Бибиэны. Он крадётся к месту, где хранится конская упряжь, и делает едва заметный надрез на ремнях подпруги… Конюх, седлая коня перед охотой, не обнаружит этого надреза. До поры до времени ремни крепко держат седло. Вот, преследуя зверя, отец несётся на своём скакуне. Вепрь ломится в самую чащу. Над тропой низко нависают с двух сторон изогнутые ветви дубов. Избегая столкновения с ними, отец резко наклоняется в седле. И тут подпруга лопается…
И снова воображение переносит меня в отцовский замок. Отец лежит в гробу в домовой часовне, а мачеха в нарядном платье примеряет отцовскую корону на голову своего сына, моего младшего брата…
Странно устроен человек. За всё время похода мне ни разу не пришла мысль о том, как я вернусь домой, и вернусь ли вообще.
А теперь мне вдруг захотелось вернуться в Каталонию. Сильнее стремления вступить во владение графством, принадлежащим мне по праву, моё сердце жгло желание узнать всю правду о смерти отца и наказать виновных.
И ещё одно чувство в эту ночь воскресло во мне, вроде бы безо всякой связи с печальными событиями. Я снова хотел любить и быть любимым, любимым той единственной женщиной, без которой не мыслил своего счастья.
4
Июньская ночь промелькнула, как запущенный умелой рукой дротик.
На рассвете, когда на минаретах Иерусалима привычно завыли муэдзины, в нашем лагере ещё яростней, словно желая заглушить молитвы «неверных», застучали топоры и завизжали пилы.
Несмотря на бессонницу, я встал с постели отдохнувшим и вышел из шатра. Потягиваясь и почёсываясь, следом тотчас появился Пако, а за ним и Себастиан.
Себастиан тут же бухнулся на колени и затянул утренний псалом, умильно взирая на купола церкви Святой Марии.
Мы с Пако, слушая его песнопение, перекрестились.
– Братья мои во Христе, – закончив псалом, с пафосом проповедника произнёс монах, – я нынче ночью видел сон…
– Поздравляю, – хмуро сказал Пако, – а я из-за твоего храпа, брат Себастиан, всю ночь глаз не сомкнул. Да ещё какая-то нечисть всё время ползала по мне, кусала, не давая покоя. Не зря, видно, говорила моя мать, что худой собаке вечно достаются все блохи.
Я не сдержал улыбку, вспомнив, как храпел сам Пако, но Себастиан на упрёки оруженосца ответил со смирением, свойственным истинному служителю Божьему:
– Прости, брат Пако. Есть такой грех: засыпая, не могу совладать с внутренним стоном, исходящим из глотки моей так же своевольно, как исторгается смрадный голос из чрева… Прими же сие обстоятельство с пониманием и терпением. А если пожелаешь, то впредь я буду давать тебе вечером настой пустырника. Ничто лучше не успокаивает, нежели это чудодейственное снадобье…
– Э, нет, брат Себастиан, давай обойдёмся без твоих настоев! – скорчил Пако брезгливую гримасу. – Во искупление своего храпа полей-ка мне лучше водицы на спину…
Пако налил из кожаного бурдюка воды в турецкий узкогорлый кувшин – трофей, доставшийся нам после захвата обоза Кербоги, скинул с себя тунику и протянул сосуд Себастиану.
Себастиан стал поливать его, словно цветы в монастырской оранжерее. Пако покрякивал, поеживался от утренней свежести и прохладной воды, а Себастиан радовался, как ребёнок, наблюдая за струйками, стекающими по мускулистой спине оруженосца, по его груди с синеватыми шрамами…
Я снова заметил родинки на животе Пако и вдруг вспомнил, у кого видел такие же.
В детстве дядюшка-епископ как-то брал меня с собой в купальню. У него я и видел чёрные отметины, расположенные в виде креста, там же, где у Пако. И тогда рядом с нами находился Себастиан. Он так же лил воду из кувшина, наполняя одну из ванн…
Это открытие так меня ошарашило, что я стал вспоминать всё, что знаю о моём оруженосце. Оказалось, что мне известно совсем немного.
Ещё в первые дни знакомства Пако рассказал мне, что родился в Лангедоке, что мать его – окситанка, а отец – испанец, на которого Пако, по словам его матери, очень похож. При этом заявил, что сам отца никогда не видел.
Я почему-то живо представил Пако без рыжей бороды и вечно всклоченных волос и сразу поймал себя на том, что окажись мой оруженосец гладко выбритым, он в самом деле будет похож на дядюшку-епископа.
«Да ещё эти родинки! Возможно ли, чтобы у двух совсем чужих людей были на теле столь одинаковые отметины? Конечно, нет!»
И ещё мне припомнились дядюшкины откровения на площадке для упражнений с мечом. Дядюшка в минуту откровения признался, что не всегда был монахом и что его в мирской жизни любили многие женщины…
Пока я предавался воспоминаниям, Пако облачился в свою истлевшую до дыр тунику и разжёг костёр. Себастиан же, приготовив всё для моего умывания, снова завёл разговор о своём сне:
– С-сеньор Джиллермо, я всё же хочу рассказать вам то, что увидел нынешней ночью…