Шрифт:
Закладка:
В подведенных глазах, которые находят меня, смотрят дерзко, с вызовом.
— Твой друг будет к утру, — Гийом говорит, подходя, прячет спутниковый телефон. — Они доехали до Сива. Всё хорошо.
Они возвращаются.
Время делать ставки, как предложил ещё днем Али, улыбнулся. И отвернулся первым я, оказался нос к носу с Север, что из женского шатра вышла, поразила в миллионный раз красотой, традиционным нарядом племени Шаахза.
Что прискакали к нашим машинам ближе к полудню, потребовали разговор с Гийомом, как со своим, а после пригласили в деревню. И отказаться стало бы большим оскорблением, как тихо шепнул переводивший Гийом. Шла свадьба, на которой нам предложили остаться дорогими гостями.
Развели костры.
— Почему ты сам не остановил? — вопрос, мучающий больше суток, я задаю.
Наблюдаю, как и он, за ней.
Север же запрокидывает голову, встряхивает шевелюрой, и длинный подол диковинного наряда она поднимает, открывает ноги, мелькают тонкие щиколотки.
В пестрой толпе женщин и детей Север, всё одно, неуловимо выделяется. Она улыбается широко, смеется. Как смеялась днём, когда в футбол с детьми играть подалась, подначила меня, и отказаться я не смог.
Повелся на слабо.
На её насмешливое: «Играешь? Или преклонный возраст, Димитрий?»
— Она не моя женщина, — Гийом отвечает не сразу.
Тогда, когда я уже перестаю ждать ответа, и возразить, всё ж получив этот ответ, ему хочется. Север ведь и не моя женщина, она сама по себе. Или с Любошем, который всегда ждёт её в Праге, а она к нему приезжает, возвращается.
И, по-хорошему, это ему следовало писать и звонить. И мне следовало ему позвонить, сообщить, но отвечать даже себе — почему не позвонил и не сообщил — я не хочу.
Пусть и знаю, совершенно точно, почему.
— Квета понравилась Басиру, — Гийом, вырывая из нахлынувшего раздражения, произносит негромко, и сообразить, что Басиром зовут шейха племени, приходится. — Когда вернется ваш друг, Али доставит вас в Каир. Квете будет лучше уехать из Египта.
— Уедет, — я обещаю.
А Север, заливаясь смехом, беспечно кружится…
…кружится взявшийся непонятно откуда пожухлый прошлогодний лист.
Удивляет.
И я моргаю, прогоняю воспоминания, что душат и сейчас. Я ведь запретил себе вспоминать Каир, те два дня и необычно полупустое в ночи здание аэропорта, в которое Али нас привез и в котором мы с Север, потеряв ещё где-то на стоянке Ника, прощались долго и несуразно.
Так и не простились в общем-то, не сказали ничего. Кажется, упустили что-то неуловимое и эфемерное, но сверхважное и безумно ценное.
Как и сегодня.
— Мы не умеем прощаться… — я усмехаюсь.
Вслух, ибо тишина четвертого часа — самого потустороннего часа, когда уже не ночь, но ещё и не утро — по вискам бьет, давит и обносит, сводя с ума. И по карманам в поисках папирос я хлопаю, выуживаю зажигалку, поскольку надо.
Немедленно надо закурить.
Разъесть едким дымом и эту ночь, и собственную предательскую память, выкурить их к чертовой матери. И ещё лет пять столь же успешно не вспоминать ни Сахару, ни Север в чуждых нарядах и платках, ни тем более взгляда её огромных глаз в аэропорту, где… где мы молчали.
Стояли.
Глядели, и мне вспоминалась физика, на которой разобранный магнит я брал, разводил полюса, ощущая, как их тянет, притягивает друг к другу, потому что так и только так правильно, по законам самой природы правильно.
И с Север было также.
Притягивалось.
Вопреки здравому смыслу, который поцеловать её и не дал, остановил в тот самый последний момент, когда она выдохнула свой ахматовский горький вопрос в губы, опалила дыханием, духами и жаром.
Ушла, не оглядываясь.
— На хрен, — я выдыхаю и слова, и дым.
Тушу папиросу.
Не возвращаюсь в отель, в котором стены давить будут вкупе с тишиной, и с ума я точно сойду, не дотяну до рассвета, поэтому пройтись безопасней. Выветрить из головы все лишние мысли, сосредоточиться на настоящем и важном.
И по пустынной улице я иду до перекрестка, сворачиваю, постояв и подумав, направо. Добредаю до седьмого дома на улице Ян Гуса, дабы на противоположной стороне в тени остановиться, разглядеть закопченные стены и оконные провалы.
Пустые глазницы.
Он похож на Герберта и сутки назад, и сейчас. В четвертый — самый искаженный граничный для мира — час проскальзывает мысль, что дом жил вместе со стариком, был таким же изысканным и чуть чудаковатым, а после и погиб вместе с ним, обуглился следом.
И кто убил старика он видел.
Жаль, что не расскажет.
Или…
Можно попробовать зайти, свершить незаконное проникновение под покровом ночи, поискать на первом, почти не тронутом пожаром этаже записки, улики, подсказки, по которым Агнешку найти получится.
И не только мне получится, потому что… дом выдаёт, а я замечаю.
Мелькает тусклый блик фонаря в пустой глазнице второго этажа, заставляет оступиться и выругаться, приглядеться и убедиться, что не показалось. Не призрак старика, создавая очередную легенду, явился в свою квартиру.
Там кто-то есть.
Ходит, но у Герберта, а значит…
— Твою же мать… — я ругаюсь тихо.
Не нахожу телефон, который остался на зарядке в номере. Я же на пять минут вышел проводить Север…
Чёрт.
Я думаю.
И, пожалуй, думаю плохо, ибо дорогу я пересекаю, иду к дому, чтобы, не поднимаясь на крыльцо, влево свернуть, пройти вдоль дома, заглянуть в выбитое не до конца окно, за которым очертания гостиной угадываются.
Перевернутой.
И можно спорить, что ещё вечером такого погрома не было. Можно даже осмелиться поспорить, что ищут в том числе дневники, которые при Герберте не нашли. Не раскололся чудаковатый старик, а значит убили его рано, поспешили, потому что… что, мы приехали?
Спугнули?
Или…
Додумать я не успеваю, не делаю открытие, я только осознаю, что горячит.
И звенит.
В потяжелевшей враз голове, в которой другой, не дающий покоя, пазл внезапно сходится, оказывается тоже горячим, как кровь. Последняя же липкая, и шею она обжигает противно. А перед глазами чернеет, закручивается в воронку, которая вниз утягивает.
Роняет.
…а трость на брусчатку…
…катится…
Глава 28
Дим
— Утро доброе, Димо! — восклицают… где-то рядом.
Громко.
И стучат громко.
Вбивают звонкую металлическую дробь прицельно в мозг, раскалывают кости. Разносится следом гулкое и тоже металлическое эхо, вибрирует со всех сторон, сдавливает до подкатывающей тошноты, что заговорить не даёт.
А