Шрифт:
Закладка:
Между тем положение Оуэна в доме сделалось тем более унизительным, что он помнил о прежней жизни под родительским кровом, столь выгодно отличавшейся от нынешней. Ребенком он был возведен в ранг мужчины, еще не достигнув того возраста, который позволил бы ему умерить собственный эгоизм, неизбежно порождаемый подобным отношением; он помнил времена, когда его воля была законом для слуг и домочадцев, а его привязанность необходима отцу. Ныне он утратил в доме отца всякий вес и значение, а сквайр, который поначалу отдалился от сына, сознавая, какую боль причинял ему, не позаботившись заранее известить его о предстоящем браке, теперь скорее всячески избегал общества Оуэна, нежели искал его, и слишком часто проявлял совершенное безразличие к чувствам и желаниям сына, от природы надменного и независимого, тогда как, по мнению юноши, эти чувства отец должен был уважать.
Возможно, Оуэн не полностью отдавал себе отчет в силе всех этих обстоятельств, ибо участник семейной драмы редко бывает достаточно беспристрастным, чтобы неизменно сохранять наблюдательность. Однако он сделался угрюмым и ожесточенным, он предавался печальным раздумьям о том, что никто его не любит, и, как свойственно всякому смертному, жаждал сочувствия.
Подобное умонастроение всецело завладело им, когда он вернулся из колледжа домой и стал вести жизнь праздную и рассеянную. Ему предстояло унаследовать Бодоуэн, и потому никакой практической необходимости искать применения своим силам для него не существовало: отец его, воплощение настоящего валлийского сквайра, и не помышлял о том, что наследство может нуждаться в моральном оправдании, а сам Оуэн не находил в себе сил раз навсегда оставить место своего рождения и изменить образ жизни, которому сопутствовали ежедневные унижения. Впрочем, он все более и более склонялся к этой мысли, как вдруг случилось событие, задержавшее его в имении.
Теперь, когда он завершил обучение в колледже и приехал в Бодоуэн уже не в качестве гостя, а навсегда, подтвердив свое наследственное право на отцовский дом, нельзя было ожидать, чтобы согласие, хотя бы притворное, надолго воцарилось между несдержанным, ожесточенным молодым человеком и его подозрительной мачехой. Между ними произошла размолвка, и миссис Гриффитс сумела обуздать и скрыть свой гнев настолько, чтобы убедиться, что Оуэн далеко не тот глупец, каким она его полагала. С тех пор между ними не угасала вражда. Она проявлялась не в вульгарных перебранках, но в угрюмой сдержанности со стороны Оуэна и в неприкрытом презрении мачехи, которая не считала нужным считаться с ним, преследуя собственные цели. Бодоуэн перестал быть местом, где молодой человек, пусть нелюбимый и не знающий преданности и заботы близких, мог, по крайней мере, обрести душевный покой и сам позаботиться о себе; на каждом шагу ему перечили, а исполнению его желаний препятствовала воля отца, пока мачеха взирала на происходящее с мнимой безучастностью и торжествующей улыбкой на прекрасных губах.
Потому Оуэн с рассветом уходил из дому – иногда бродить по берегу моря, иногда по горам, охотиться на дичь или удить рыбу, в зависимости от времени года, но чаще «лежал, раскинувшись, в покое томном»[30] на низкой, мягкой траве, предаваясь мрачным меланхолическим фантазиям. Ему представлялось, будто его нынешнее жалкое существование – дурной сон, кошмар, от которого он рано или поздно пробудится и обнаружит, что снова сделался единственной привязанностью и радостью в жизни отца. Затем, встрепенувшись, он пытался стряхнуть с себя морок. Как и в его детские дни, закат изливался на небеса расплавленной лавой; великолепные пурпурные облачные дворцы воздвигались на западе, постепенно тускнея в прохладном тихом свете восходящей луны, и какое-нибудь воздушное облачко, подобно крылу серафима, иногда проплывало по закатному небосводу, поражая огненным сиянием. Земля оставалась такой же, что и в пору его детства, все так же звучали нежные вечерние песни птиц, все так же пленяли сумеречные шелесты и шорохи, – ветерок слегка колыхал вереск и колокольчики у самого лица Оуэна, дерн распространял вечернее благоухание. Но вся жизнь его, и душа, и надежды за прошедшие годы изменились безвозвратно!
Бывало, он устраивался в своей любимой ложбине на каменистом холме Моэль-и-Гест, скрытый от любопытных глаз невысокими кустами рябины, положив ноги, словно на яркую подушку, на густые заросли очитка и опираясь спиной на отвесную каменную стену, уходившую ввысь над его головой. Так Оуэн сидел часами, праздно созерцая раскинувшийся внизу залив, обрамляющие его лиловые холмы, маленькие рыбачьи лодки с отливающими белизной в лучах солнца парусами, плавно скользящие в совершенной гармонии со стеклянной гладью тихого моря. Иногда он доставал старинную, еще школьную, хрестоматию, своего верного спутника на протяжении многих лет, и принимался читать древнегреческие драмы, посвященные страданиям семейств, которые прогневили мстительную Судьбу. В этих трагедиях Оуэн видел полное и зловещее соответствие страшной легенде, запечатленной в темных закоулках его сознания и дожидавшейся своего часа, чтобы отринуть облик смутной мрачной тени и обрести отчетливые очертания. Ветхие страницы сами собою открывались на трагедии «Эдип-тиран», и Оуэн с болезненным наслаждением перечитывал книгу пророчества, столь напоминавшего тот рок, что тяготел над ним самим. Остро ощущая пренебрежение близких, он тешил себя мыслью о том, сколь важное место занимает в легенде. И едва ли не дивился, как смеют они, оскорбляя и унижая его, бросать вызов Мстительнице.
Дни шли за днями. Часто преследовал он на охоте какого-нибудь лесного зверя, пока не утрачивал от полного изнеможения способности мыслить и чувствовать. Иногда проводил вечера в маленьком трактире,